Category: музыка

Category was added automatically. Read all entries about "музыка".

(no subject)

Размышляя о силе, я много думаю про музыку, а думая про музыку, я часто вспоминаю Стамбул.
Нет, не сам город, не Стамбул-в-вечности, повешенный между Востоком и Западом, как крупный изумруд на нитке. Нет, только те десять минут в середине прошлого октября, которые я провела там, слушая уличного музыканта-курда. Музыкантов. Их было два.
Вернее, так: мы шли по торговой улице и задыхались в масках, которые мне тогда впервые за весь двадцатый год пришлось носить и на свежем воздухе тоже (благословите Германию). Шагах в двадцати от нас у стены какого-то магазина сидели на бордюре двое молодых людей: мальчишка в красном с гитарой в руках и парень постарше, в белом.
Когда мы подошли ближе, человек в белом вдруг посмотрел по сторонам, лукаво улыбнулся и звонко запел – так запел, что я взяла и остановилась.
То есть сначала меня чуть отбросило назад волной, а потом я остановилась. Представьте себе сцену из фантастического фильма, где супергерои заставляют массовку разлетаться в стороны небрежным движением пальцев, представили? Вот так всё и было, только не физически со спецэффектами, а на уровне ощущений, которые покруче, чем любая телесность. И дышать сразу стало легко.
Я, как и все другие, очень много в жизни встречала разных уличных музыкантов: нередко прекрасных, бесконечно талантливых, заставляющих тебя замедлиться шаг, улыбнуться, задуматься, ощутить легкость на сердце. Но вот такого, чтобы человек пел, говорил этим «я ничего не боюсь, я имею право», и при этом не врал, не слышала никогда. Дружочек его в красном, кстати, отлично играл роль верного пажа - куда менее яркого, но все же незаменимого, как тень.
Заснять, к сожалению, удалось меньше двух минут и видео, как обычно, мало что передает, однако это единственное видео, к которому я возвращаюсь, когда мне нужно экстренно набраться сил.
(Ах, да. Снимать пришлось прекратить, потому что на последней фразе к ребятам подошли два крепких бугая в униформе: позже друзья объяснили мне, что эти музыканты поют на том месте каждый год и выражают поддержку независимому Курдистану, чем вызывают нездоровый интерес правоохранительных органов.)
Ясно, что у парнишки всё будет хорошо, даже если не всегда на бытовом и социальном уровне. _на самом деле_ у него всё будет хорошо, потому что он живой и сильный как мало кто, на том и выедет. Не уверена, что хотела бы узнать, что он за человек по жизни, мне вообще редко интересны музыканты, чьё творчество меня трогает (иногда да, но это скорее исключение, чем правило), потому что люди-в-быту и то, что проносится сквозь них потоком творчества - это частенько сильно разные вещи, совсем не связанные друг с другом.
Но ненадолго столкнуться с тем, что говорит сквозь него, было очень, очень хорошо. Повезло.

https://t.me/lowflyingwitches/49

Стихи о неизвестном солдате

Сегодня день рождения Осипа Мандельштама. К этой дате музыканты, совсем не похожие друг на друга, собрались и выпустили альбом «Сохрани мою речь навсегда». Его можно найти на любом музыкальном сервере от Вконтакте до Спотифая. Больше всего мне запомнились слова автора идея, режиссера Романа Либерова: «В основе основ любого действия всегда лежит любовь. Обычно говорят, «любишь — люби про себя». Но если любовь становится долгой и устойчивой, если она захватывает тебя всего и провоцирует что-то предложить в ответ, то хочется ей поделиться. Так в 2015-м я снял фильм «Сохрани мою речь навсегда». А два года назад, к годовщине гибели Мандельштама, сделал в Еврейском музее огромную выставку его памяти. И вот прошлым летом я возвращался с друзьями из Петербурга, мы заехали в Великий Новгород и там гуляли, ездили по местным скитам, вдоль рек и озер. Я просто шел по лесу и думал: скоро Мандельштамский юбилей; что бы ему такого подарить на день рождения — чего еще никто никогда не делал и что было бы не зашквар?! Потому что, условно говоря, еще одна выставка в музее и еще один вечер в библиотеке — это зашквар. И вдруг я понял: у меня же столько знакомых музыкантов, а что если каждый из них выберет стихотворение Мандельштама и запишет песню?! Подумал и сам испугался этой мысли».


Вот в чём штука. Идея подарить дорогому творцу его же стихи, подарить ему возможность прозвучать век спустя так же звонко, как и когда он писал – это настоящий акт проявления любви. Как многие другие, я верю и даже знаю, что время нелинейно, будущее происходит сейчас и прошлое тоже происходит сейчас, поэтому там, позади, где-то слышно стихи, сто лет спустя переделанные в песни. Любое действие, совершенное с посылом «живи вечно» - это воплощение любви в её высшей октаве, даже если оно направлено назад. Поэтому если вам чем-то дорог Мандельштам, есть смысл потратить время на этот альбом. Да, он очень хорош.


Конечно, меня больше всего поразил Оксимирон, чьим треком всё заканчивается. Ну никак не могло быть иначе. Не знаю, как этому человеку удаётся превращать рэп в медитативную музыку, а очень страшное стихотворение – в глубокий внутренний речетатив. Если закрыть глаза, пока звучат слова, можно почувствовать, как время отрывается от тебя, как ты уже стоишь где-то отдельно от мира, сам по себе, наделённый властью, которая всегда была с тобой, даже если ты не знал ей названия. Да и сейчас ещё не знаешь.


С Днём Рождения, Осип Эмильевич. Это всё для вас.

Красивый мой, прекрасный (2)

Толстые корни деревьев переплетались под ногами, превращались в змей, пытались обвить за щиколотки, но он успевал вырваться и продолжал нестись дальше. Так казалось. Мир вокруг сливался в сплошной неразличимый зеленый туман, и откуда-то Эмиль знал, что нельзя останавливаться, нельзя пытаться рассмотреть происходящее в статике, ни с коем случае, ни за что. Мыслей в голове долго не было. Вообще никаких. Постепенно стало тяжело дышать, но он старался не обращать внимания – черт с ней, с болью, черт с ним, с этим телом, всё, что я могу сделать не так, я давно сделал, терять мне уже нечего.
Остановился, только когда упал. Споткнулся о ветку и рухнул в кучу каких-то листьев и лужу грязи; еле успел оттолкнуться ладонями от влажной, черной земли. Отстраненно, ещё не чувствуя боли, увидел как на землю упали несколько капель крови. Ага, нос, видимо, разбил. А, ну и ладно. В остальном, кажется, цел.
Поднялся, вытер кровь рукавом, посмотрел на свой грязный рукав и на размазанные полосы крови на ткани, и вдруг сказал вслух:
- Я был влюблён.
Звук собственного голоса показался Эмилю неприятным. Хриплым, как голос зверя, который впервые жизни попытался заговорить. А ещё Эмиль почувствовал стыд. Словно всё, что собирался сказать дальше, было недостойно того, чтобы делиться этим с целым лесом, с чем-то большим, чем он сам. Это ведь была какая-то мелкая бытовая ерунда, история разбитого сердца почти тридцатилетнего мальчика, никогда не знавшего в жизни лишений. Самому не смешно, нет? Может, заткнешься?
Но он не смог:
- Мы познакомились где-то год назад, в гостях у общих друзей в Гамбурге. Это, если что, на противоположенном конце Германии. Далеко. Когда я её увидел... – он попытался подобрать менее пафосное слово, но все равно сказал: - .... меня пронзило. Как подростка. Она оказалась крутым математиком, преподавателем Людвигского университета, и ещё поэтессой. Читала нам свои стихи в перерывах между беседой, срывала аплодисменты, никого и ничего не стеснялась. И знаешь что? Я, кажется, до сих пор нахожуюсь в той квартире и слушаю её стихи. Даже сейчас.
Эмиль поднял глаза и увидел очередную скульптуру – огромную медную человеческую голову. Вместо ушей, глаз и рта у медной головы были крупные проемы, а круглый рот был приоткрыт в крике. Она лежала на боку. Будто человек без тела решил приложить к земле ухо. Эмиль подошел ближе, снял с плеча сумку. Положил рядом с собой и тоже лёг на землю. Сначала на спину, затем перевернулся на бок, чтобы оказаться с головой лицом к лицу. Лежал так какое-то время, прежде чем продолжить:
- Она была намного старше меня. Ну сильно намного, лет на семнадцать. Я об этом, правда, тогда особо не думал. То есть думал, конечно, - заботливые восточные родители, помнишь, - но в итоге отбросил все переживания, потому что перестал видеть в них смысл. Ну да, сложная история. Только легко у меня в любви никогда не было, и что теперь, бояться? Нельзя бояться, когда весь твой мир раскалывается на части от звука чего-то голоса, это я точно знаю. Даже сейчас. В общем, я забил. И немедленно с ней подружился. А со временем сумел её убедить, что со мной можно не только дружить. Я, знаешь, умею быть обаятельным. Да и не то чтобы я прилагал много усилий или навязывался. По крайней мере, так мне казалось.
Слова уходили в землю, как капли воды. Чем дольше Эмиль говорил, тем больше ему казалось, что звуки собственного голоса проходят через его тело насквозь и выходят как чужеродные организмы: всасываются в камни, в траву, в почву под ней, во всё, к чему он прикасался. Когда это происходило, Эмиль испытывал невероятное, невозможное чувство, о существовании которого успел забыть.
Облегчение.
- Но я ошибся, - тихо сказал он. – Это, наверное, уже очевидно. Когда начался чертов карантин и стало невозможно перемещаться даже внутри страны, мне стало... не до того. Первый месяц точно. Поэтому я не сразу заметил, что что-то сломалось. Но не во мне, правда. Она стала реже звонить, на сообщения отвечать через раз, а на все мои предложения добраться до неё с приключениями вежливо отшучивалась. Да, возвращалась потом, извинялась, убеждала, что дело не во мне и вообще это ничего не значит. Мне смешно было тогда: вот, оказывается, как чувствуют себя страдающие девочки, когда Тот Самый мальчик с ним не разговаривает! Я сам стал такой девочкой. Но думал: ну ладно, всё-таки апокалипсис, все его по-разному переживают. А пару месяцев спустя, - предупредив, конечно,- всё же сумел прорваться к ней на север страны. Чувствовал себя при этом таким героем! Вернувшимся в Итаку Одиссеем, никак не меньше, - он рассмеялся. – А несколько дней спустя, как раз когда я рассказывал какую-то ерунду про свой героический прорыв и строгих немецких кондукторов, она взглянула на меня по-доброму, с настоящим таким, искреннем умилением и сказала очень мягко: «Я хочу дружить».
Стоило ему повторить эти слова, преследовавшие его дольше, чем следовало, как Эмиль почувствовал, что они оторвались от него, вырвались с силой. И ушли. Очень боялся, что не уйдут. Слова горели огнём на нёбе, опустились к горлу и вышли наружу с мощным толчком, как выпущенные из тела стрелы. Отпустили его. Да, Эмилю было ещё, что сказать, как продолжить эту историю. Он мог рассказать, как опешил, как сильно переживал... но остановился, сдержал себя. Понял каким-то шестым чувством: здесь предел. Дальше отдавать будет нечестным, и так уже слишком много отдал.
Какое-то время Эмиль ещё лежал на боку, молча глядя в пустые глаза медной головы, потом поднялся, стряхнул с себя землю и пошел.

Стало темнеть.
Эмиль не знал, куда идти, чтобы попась обратно к машине. Хотя, честно сказать, не спешил возвращаться. Темноты он не боялся лет с двенадцати, с тех пор как понял, что чудовищ можно отогнать звуком собственного голоса, а в самом Вильнюсе его сейчас никто не ждал. К тому же, смотритель парка сразу дал понять, что оставаться в лесу можно допоздна, так почему бы нет? Других людей он за весь день так и не встретил, но почему-то был уверен, что какие-то смельчаки вполне могли оставаться здесь ночевать. Вряд ли же смотритель с художником бегают за нарушителями по всему музею и выволакивают их отсюда в четыре руки.
Фыркнул.
Из тонкого и прозрачного свет постепенно становился синим, густым. Эмиль отхлебнул воды из фляги, которую нес в сумке, и боковым зрением заметил, что проходит мимо скульптуры медного странного существа с головой коня. В том, что было руками, существо держало веретено, а остаток его туловища напоминал плохо скрепленный медный скелет. Эмиль немного поглядел на него, прежде чем пойти дальше. Вскоре он наткнулся на движущиеся по часовой стрелке металлических скульптур в форме изогнутых вовнутрь листьев ясеня - эти штуки почему-то напомнили ему ядовитых кобр пустыни, кружащихся в танце дервишей. Красиво.
Но остановился Эмиль, только когда увидел перед собой огромный покрытый мхом валун, по форме похожий на человеческое сердце. Художник, превративший камень в искусство, тоже обратил внимание на его необычную форму: «сердце» было насквозь пронзено крупным металлическим шурупом. Разбито? Эмиль усмехнулся, сделал пару шагов вперед. Взгляделся.
Чем дольше он смотрел, тем больше ему хотелось произнести слова, которые причинили бы боль. И чем дольше он ждал, тем сложнее было заговорить.
- Я называл его Феб, - сказал Эмиль.
И не позволил своему голосу сорваться.
– Феб «Солнце», - продолжил он. - Так он сам называл себя в пятнадцать лет, когда мы познакомились в сети на литературной ролевой игре по вампирскому «Маскараду». Скромностью он, как видишь, не страдал. Я сам даже не помню свой ник, помню только, что Феб сразу стал звать меня «Миля». «Милый» или «любимый» на его родном латышском. Ему это казалось дико забавным, а меня, как ни странно, почти не раздражало. Ну, в отмеску я просто обращался к нему «джан», «душа моя» по-азербайджански. И не просто «джан», нет, я ещё и фамильярно так гласную растягивал. Джаа-ан, - Эмиль рассмеялся.
- Так мы и росли, Феб – в Риге, я – в Баку. Два книжных червя, пытавшихся быть крутыми ролевиками, великими выдумщиками, певцами и сообщниками. Феб быстро стал мне не просто другом. Названным братом. И знаешь что? – Эмиль всё ещё не шевелился и смотрел прямо на камень. - Будь у меня родной брат, я бы не смог любить его сильнее. Ни за что.
- Когда мы подросли, стали друг друга навещать, - сказал он. - Так часто, как могли. Когда Феб впервые приехал в наши края, вышел на мой балкон и увидел Каспий, он заорал. Я тогда даже испугался. Серьёзно, до сих пор помню тот ор. Я только позже понял, что это от восторга. – Эмиль улыбнулся, вспоминая ту сцену. - А потом Феб взял и запел.
- Знаешь, как он пел? – спросил Эмиль у камня, у леса, у всего мира. - Как никто не свете. Даже она так не могла. Никто не мог. Поверь мне на слово.
Эмиль прекрасно помнил, что это была за песня. Laiks, «Время». Позже, уже много лет спустя, он прослушал всю латышскую рок-оперу «Kaupēn, mans mīļais!» целиком, но предпоследнюю песню, Лайкс, Время, всегда осознанно пропускал.
Не мог иначе.
- Несколько лет спустя, когда я уже жил в Германии, в Риге мы познакомились с Триной. Сходили на одну из её выставок в Старом Городе, пришли в полный восторг, там же подскочили к строгой художнице, чтобы познакомиться, и, конечно, заболтали её полностью. Остались с ней в галерее уже после закрытия, помогли убрать всякий хлам, сидели потом вместе на полу до четырех утра, пили белое вино и ели имбирное печенье пипаркукас. Как раз перед Рождеством дело было. – Эмиль улыбался. – С тех пор дружили втроем. Сила Трёх! - шутили мы. Два голоса и кисть. Союз трех великих волшебников.
- Трина первой заметила, что что-то не так, - сказал Эмиль. - Может, потому что они с Фебом жили в одном городе. Позвонила мне в начале марта и прямо сказала: слушай, Фебу совсем нехорошо, он третий месяц не приходит на встречи, не отвечает на сообщения, через раз поднимает трубку, а когда я прихожу его навестить, делает вид, что никого нет дома. Но я же знаю, что есть.
- Я тогда очень испугался, - сказал Эмиль. - Феб-то и раньше впадал в анахорейство, особенно когда расставался с девушками, которые всегда были любовью всей его жизни. Но постепенно такое стало происходить всё чаще и без видимых причин. Он просто брал и пропадал на месяц или два, а потом возвращался, просил у нас прощения, отшучивался, говорил: старею, никого не хочу видеть, да все хорошо со мной, забейте. И, честно сказать, я частенько забивал. Не хотел быть назойливым. Мы с Триной оба не хотели – понятно же, что у всех нас своя какая-то отдельная индивидуальная жизнь, которую целиком с друзьями не разделишь, даже самыми близкими. Но в то же время мы просто... ну как объяснить? – чувствовали, что это не просто хандра. А как ему помочь, не знали. Не насильно же к врачу тащить, правда? Хотя, может, и следовало. Конечно, следовало.
Не договорил. Физически ощутил, как сжимает горло, зажмурился, закашлял и кашлял до тех пор, пока глаза не стали влажными. Открыл сумку, вынул бутылку с водой, отпил ещё глоток, чтобы успокоиться. Слёзы вытирать не стал.
- В общем, я сразу после того разговора купил билет в Ригу. Но не улетел, потому что из-за работы долгий отпуск взять быстро не получилось. Германия. А потом... – Эмиль пожал плечами, - ну что потом. Билет у меня был на двадцать первое марта, а семнадцатого Германия практически закрыла воздушные границы. И тогда я принял самое глупое решение в своей жизни – послушаться и подождать с отлетом. Болезни страшные по воздуху летают, думал я. Мало ли что может случиться? Мои-то родители живут в Баку и здоровы, а у Феба отец диабетик. Ну ничего же не произойдет, если я ещё месяц подожду? Трина, опять же, в Риге. Всё будет хорошо.
- Двадцать первого марта я никуда не улетел, - сказал Эмиль, сосредоточившись на том, чтобы просто сказать. – А первого апреля Феб повесился. Такой шутник.
Сказал – и замолчал. Потом медленно, очень медленно сел на землю. Какое-то время так сидел, пока не закрыл ладонями лицо и не заплакал, нет, завыл, как ребенок. Ни говорить, ни рассказывать ничего больше не мог: ни о том, как месяц потом не выходил из дому даже за продуктами, ни о том, как не нашел в себе силы поехать на похороны, и уж точно не том, как месяц спустя Трина прислала ему вещи, которые Феб оставил у себя в квартире, подписав коробку ручкой «для Милю». Какого черта! Коробку даже не открыл. Ненавидел мертвого Феба всем сердцем, не мог простить. Чертов инфантил! Так злился, что до этого самого дня ни с кем о нём толком не говорил, даже с Триной. Только намёками, полуфразами, а открыто – никогда. Ей было хорошо – новая работа, ученики, школа, некогда убиваться. А он, наверное, и за несчастную любовь свою гамбургскую так цеплялся, чтобы можно было страдать по какому-то другому, нормальному поводу, по обычному живому человеку. Не-мертвецу.

Когда немного успокоился, было уже очень темно. А когда вдруг запел любимую песню Феба – сначала невнятно, потом громче, - сам себе не поверил. За три месяца, что Феба не было на свете, даже думать не мог о пении, просто вычеркнул это свойство из своей памяти как несуществующую ложь. А теперь он, Эмиль, сидел на литовской земле, в непроглядной лесной тьме, замерзал и пел своему мертвому другу его любимую азербайджанскую песню «Yalgizam, Yalgiz» Рашида Бейбутова. «Одинок я, одинок».
Знал откуда-то, что если Феб и услышит его, то только сейчас и больше никогда. Не в этой жизни точно.
Никогда ещё ничего так четко не понимал.

Könlüm sənin əsirin, qəlbim sənindir, yar,
qəlbim sənindir...

Мое сердце, милый друг, у тебя в плену, яр,
У тебя в плену.
Почему не хочешь ты, на меня взглянуть, яр,
на меня взглянуть?
Ты капризен и беспечен, но не забывай,-
Красота, мой друг, не вечна, ею не играй.


Готов был поклясться, что кто-то опустился рядом на землю, когда прозвучал первый куплет. Сел близко, прислонился спиной к его спине. Эмиль узнал и это тепло, и прикосновение: ни с чем не смог бы его спутать, ни в этой жизни, ни в следующей. Но вместо того, чтобы в ужасе заорать или обернуться, крепко зажмурил глаза – так крепко, как только мог.

Голос мой зовет, яр, голос мой зовет.
Одинок я, мое сердце с тобой встречи ждет.
Ты капризен и беспечен, но не забывай,-
Красота, мой друг, не вечна,
Ею не играй.

***

Эмиль идёт по лесу.
Его несёт шелест, камни, шелест и земля. Эмиль идёт по лесу с закрытыми глазами, вытянув руки в стороны. Эмиль дышит, – макушкой, носом, ртом, ладонями, - пытаясь перенести через тело всё, что можно перенести дыханием, и, пожалуй, немного ещё. Эмиль идёт по лесу, - слепой, уязвимый, открытый к удару, - и не помнит уже, как сделал тот самый, первый, самый страшный свой шаг.
Но он помнит другое.


Например, почему решил идти по лесу слепым. Да потому что понял, что это был единственный способ уйти от камня-сердца живым. И не потому что мёртвый друг, притянутый голосом, пожелал ему зла - конечно, нет. Просто Эмиль осознал, что незаметно для себя потревожил то, с чем и разговаривать не умел, а уж смотреть этому нечто в глаза - и подавно.

Эмиль идёт по лесу, пытаясь стать частью чего-то, что больше него. Он отлично знает, что любой его шаг может стать последним. Неверный поворот, пропущенный удар сердца, скользский камень под ногой, и та сила, что всегда стоит за левым плечом, положит ладонь ему голову. В то же время Эмиль знает, что любой верный ход ненадолго сделает его для леса своим, защитит, скроет от опасности. От тех, кто идёт за ним.
Эмиль борется с ужасом.
И, чтобы не умереть от него, шепчет всему лесу:
- Ты для меня столько сделал, столько всего забрал. Пожалуйста, не надо. Как бы сильно ты ни пугал, я не хочу бояться. Не заставляй меня.
Сухие ветки с хрустом ломаются под его ногами; кочки, кусты и камни бросаются под ноги, сбивают шаги, замедляют их. Удивительно, что он ещё цел.
- Сказать честно, - говорит Эмиль громче, с упорством маньяка не открывая глаз, - ты самый красивый лес из всех, что я встречал.
И не врёт.
- Gözelim, yar gözelim, - он поёт, сам не веря, что ещё помнит слова этой песни. – Красивый мой, прекрасный.

Красивый мой, прекрасный,
Взгляни же на меня,
Я здесь стою, несчастный,
Взгляни же на меня.


Он не открывает глаз, но видит, не опускает рук, но ощущает тепло подушечками пальцев. Он по-прежнему слеп, но знает, что лес слышит его, слышит и отпускает; вот лес почти закончился, остался позади.
Эмиль не гадает, куда же пришел. Просто делает первый шаг, затем второй, третий - возможно, он бывал здесь раньше. Наверное, ему сейчас следует дать себе больше времени, прежде чем решиться открыть глаза и посмотреть вживую.
Но он решается сразу.

Ночью алтарь единства литовского народа выглядит иначе. Если смотреть на него, расфокусировав взгляд и подслеповато прищурившись, можно увидеть, что у девяти каменных столбов есть глаза и уши, которые глядят прямо на тебя, как мифические великаны. Если не испугаться и продолжить смотреть, можно осознать, что и костер в центре,ещё днём казавшийся тлеющим котлом, тоже живой: поёт высоким женским голосом и упирается фиолетовыми языками пламени в самое небо.
Эмиль так устал, что не может вести себя как нормальный человек. Не может кричать, не может сходить с ума от ужаса. Он смотрит на костер и болезненно щурится, смотрит на великанов и не чувствует страха; шатаясь, он подходит поближе, падает им под ноги и отпускает себя.
***

- Тот, кто приходит сюда спастись, спасается силой своего намерения.
Такой знакомый голос. Эмиль делает попытку разлепить веки, но без толку; глаза открываются, но окружающий мир остаётся тёмным и рассыпчатым, как мокрый песок.
- Это ничего, - усмехается голос у самого уха. – Не напрягайся, а то снова в обморок грохнешься. И так уже сегодня всё из себя выпустил, что смог. Шутник.
Эмилю тяжело сосредоточиться, но, кажется, он действительно узнаёт говорящего. Яркий свет льдистых глаз пробивается к нему даже сквозь дым и темноту - и Эмиль узнает.
- Попросить сил – это было правильное решение, - произносит уже кто-то другой. Тоже знакомый. – На такие просьбы мы всегда отзываемся. А вот с валуном ты зря связался, он мрачный парень. Чуткий народ обычно от него подальше держится, так, поглазеет немного и дальше бежит, а ты из всех артефактов именно ему всё выложить решил, да ещё и спел. Не жирно будет? Вот чем тебе кобры не понравились? Они бы все твои слова тут же наверх вынесли, а не в себя впитали, не просто так кружатся. Я даже думал, тебя спасать придётся.
- Оставь ребёнка в покое, - насмешливо отвечает художник. Теперь все слова даются ему легко или Эмиль просто понимает язык, на котором с ним говорят. – Зато сердечко черное солнце ему вернуло на пару минут. Чем не награда? Хорошо же спел, рожа наглая. – И обращается к Эмилю доверительно. – Девчонкам ты тоже страшно понравился. Ну, девчонкам только скажи, что они красавицы, сразу тают. Жаль, что люди не догадываются рот открыть и комлимент сделать. Ты - редкий зверь.
Эмиль чувствует, как на его макушку опускается тяжелая, горячая ладонь. Он дергается и орет, потому что это больно. Эмиль вопит и пытается вырваться, но он слеп и, кажется, бессилен; крепкие руки уже держат его за ноги и руки, а строгий голос художника над его головой говорит:
- Ну-ну! Успокоился. Слепым мимо девчонок прошел, а теперь вопишь. Потерпи, мы для тебя стараемся.
Но Эмиль не может успокоиться. Ему страшно, как не было никогда, даже совсем недавно, там, одному в лесу. Ужас стекает с его макушки, ужас катится по рукам, ужас гложет туловище, заливает ноги. Эмиль хочет, чтобы всё это прекратилось, только бы прекратилось, только бы прекратилось, пожалуйста!
Кто-то молча касается рукой его руки. Кто-то третий.
Эмиль узнает и, дернувшись в последний раз, замирает.
- Ты ведь тоже сделал для нас невозможное, - спокойно произносит смотритель парка. – Подарил нам песни, которые здесь никогда не могли бы прозвучать. Мы давно, очень давно живем, а даже не знали, что такое бывает на свете. Такое здесь ещё никто не пел – ни этим языком, ни духом. Понимаешь? Дар требует дар – закон Гебо. Такой долг, как у тебя, мало кому удается отдать, но тебе удалось. Мы тебя спасли, а ты сделал нам равный подарок.
Эмиль ничего не понимает, ему, честно сказать, всё равно. Ему очень страшно: горячая лава продолжает накрывать - нет, не тело, - всё его существо, и Эмиль скулит от ужаса, становится маленьким, крошечным, как зерно.
- Ладно-ладно, - говорит первый голос, но уже без насмешки. – Ещё чуток потерпи, а завтра будет новая жизнь. Это я обещаю.
А третий гость не говорит ничего.
Мир в голове Эмиля разносится на краски. Вот мир алый, как маки, нет, рыжий, как глина, нет, желтый, как охра. Луч света, который Эмиль днём пытался поймать руками, сам ложится сверху, кладет голову ему на грудь. Эмиль видит – открытыми глазами – как из его сердца вырывается стая ослепительно белых птиц, но куда они держат путь, увидеть не успевает: его мир уже голубой, как озеро, нет, синий, как океан.
Когда огонь приливает от ступней к макушке, как волна к скале, когда глаза наливаются светом розовым, как апрельский рассвет, когда тело растворяется вовне, как мираж пустыни, Эмиль превращается в пену, уходит в землю и теряет себя.

***

Он просыпается, когда небо начинает светлеть.
Какое-то время в его голове нет ни воспоминаний, ни мыслей. Только пустота. А когда он, наконец, находит силы подняться, то зачем-то отстранённо замечает, что сумка всё ещё при нём. Проверяет: кошелёк на месте. И ключи. Это важно. Да?
К парковке он идёт, кажется, целый час, хотя она буквально в нескольких шагах. Ещё издали замечает, что капот машины покрыт мелкими бусинками росы, которые блестят на свету как россыпь бриллиантов. Он смотрит на них и думает: как красиво.
Он встает рядом с машиной, кладёт ладонь на россыпь мерцающих бусин воды. Влага, проникающая в кожу, заставляет его ещё немного проснуться. Воздух пахнет острой свежестью, которую можно ощутить только по утрам. Не убирая ладони с капота, он оборачивается и смотрит на горизонт.
Там вдали, где небо сливается с землёй, проступают тонкие розовые прожилки рассвета. А сквозь облака, как краски сквозь ткань, начинают появляться большие воздушные шары. Один за другим. Три, пять, шесть, восемь.
Эмиль стоит и смотрит на десятки новых солнц, восходящих над его головой.
И улыбается.

"Глупец, не знающий себя, проснись"

Творчество Хикмета Поладзаде, азербайджанского рок-музыканта, больше известного под псевдонимом Кара Дервиш ("Черный Дервиш") до сих пор проходило настолько мимо меня, что я о нём только и знала, что он есть. Но тут на днях, благодаря наводке друзей, меня накрыло этой песней, и понеслось.

"Глупец, проснись" - песня, посвященная азербайджанскому поэту-мистику Имамеддину Насими, казненному за богохульство в пятнадцатом веке. Наполовину она сложена на его же стихи. Легенды гласят, что на смертном одре Насими продолжал читать палачам свои стихи - в смерти, как и в жизни, восхваляя своё бессмертие и богоподобность. Говорят, один из его мучителей, духовное лицо, глядя на происходящее, оскорбился и заявил, что "даже капля крови этого еретика, коснувшись тела правоверного, осквернит душу последнего и отправит её в ад".

И, конечно, как только эти слова были произнесены, кровь умирающего Насими брызнула мулле прямо в лицо.

(no subject)

Когда война в тебе растет, возьми пальто, выйди на улицу и шагни навстречу ноябрьскому солнцу. Его не может быть, такого теплого, но оно есть, выходи же к нему, не опоздай.
Когда война в тебе растет, садись в метро и езжай к океану. Там, на месте, не смотри на людей – смутных, странных, бесформенных - смотри на небо. Оно, это небо, расколото трещинами. рассечено облаками, отражает в себе океан.
(не бойся)
Когда война в тебе растет, не плачь о том, кто тебя не любит. Или плачь – разницы, в общем-то, никакой. Здесь, на границе между водой и вечностью, наш игрушечный мир с его хрупкими бедами не значит ничего: его нет, а, значит, и слёз твоих нет, и страха, и смерти.
(никогда)
Когда война в тебе растет, ходи по городу, как по воде – знай, что он тебя вынесет. Шепчи каждым пройденным шагом «люблю» - и смейся, пока в ответ он скалится, щурится, щерится, зло смеётся, чтобы однажды, так не скоро, толкнуть ветром в спину: «я тоже».
Когда война в тебе растет, не слышь зла, не видь зла, не говори его. Этим путём - пусть идут другие, но ты сам - не плоди тьмы, не расти тьмы, не впускай её. Гони прочь.
(нужно - так)
Когда война в тебе растет, пой песню тем, кто всего важнее. Морскому песку, шершавым камням, старым кленам в соседнем парке. Повторяй всем, кому можешь: какие прекрасные. Мои вы прекрасные, как хорошо, что вы есть.
(будьте всегда)
Когда война перестанет, станцуй вечности песню. Руками, радостью, сердцем, так, как имеет смысл; самим танцем скажит ей «спасибо» - так, как ещё никто не сказал.
...когда-нибудь будет берег, где нет океана. И неба нет, и песка, и деревьев, и осеннего света, ради которого, может, и стоит жить. Но там, без него, станет, наконец, ясно, почему всё было, как было, и почему здесь, сейчас, на нашем уже берегу, нет ни неба, ни песка, ни деревьев, ни осени...
Нет войны.

We'll dance through our isolation

На апрельский концерт Dead Can Dance в Нью-Йорке мы по понятным причинам не попали, и где-то это ещё довольно ощутимо побаливает. Вспоминала сегодня, что цены как обычно повышались по мере близости к сцене и начинались примерно с 59 долларов, в зависимости от секции. А что если, - воодушевленно сказала я тогда одному из концертных сообщников, - это на самом деле не просто цены за билет, а возрастной ценз? Или, ещё лучше, - количество минимально допустимых для посещения концерта предыдущих реинкарнаций? «Всем, кто перерождался в нашем славном неуютном мирке меньше 59 раз, большая просьба билеты не покупать! Предупреждаем, что в противном случае это переживание будет слишком шокирующим для вас! Приходите, как только достигнете минимального реинкарнационного совершеннолетия и получите соответствующий опыт, позволяющий провести через себя вибрации нашей музыки без существенного вреда для вашего сознания и здоровья!»

Но всё же и обычный возрастной ценз должен был бы учитываться, я за справедливость. Поэтому всем задержавшимся у нас здесь чудакам за 100 и 200 лет (вне зависимости от того, сохранили они ещё материальную форму или нет) спокойно можно было бы приходить и оккупировать лучшие места.
Понятно, что в начале это выглядело бы как фиаско и полупустой зал. Но стоило бы только темноте сгуститься, а тягучим голосам со сцены зазвучать, как все сотни и тысячи живых и не очень присутствующих немедленно заискрились бы ярким, пульсирующим, ослепительном разным, до боли похожим, режущим и мягким, но совершенно точно тёплым, светом.
Dead Can Dance, мёртвые могут танцевать.

Вальпургиева ночь

В городе Кёльне, всю суть моих отношений с которым можно описать ёмким фейсбучным статусом «всё сложно», существует презабавнейшая первомайская традиция. Следует признать, что иногда она слегка примиряет меня с окружающей действительностью и даже толкает на первый шаг в мирных переговорах с городом, когда мы окончательно перестаем понимать друг друга. Что сказать, я романтик (нет).
Итак, в ночь с тридцатого апреля на первое мая, когда все приличные девушки дружно собираются и улетают на шабаш, мужчины тайком устанавливают у их дверей и окон маленькие берёзы, украшенные яркими лентами, сердцами и венками. Так немцы признаются в любви. Имя девушки обычно написано на березе очень крупными буквами, так что конкретная джульетта, под утро вернувшись с празднества в каком угодно состоянии, точно понимает, что это – для неё (написала и поняла, что имя отправителя обычно не уточняется и для девушки вся трогательность ситуации легко может перетечь в серьёзный повод потревожиться, но не будем о сложностях, давайте о красивом). Как рассказывали мне местные, особым искусством считается всё-таки установить майское дерево не у двери дома, а у самого окна возлюблённой, если она живет где-то высоко. Так же местные уточнили, что таким образом в чувствах принято признаваться только до тех пор, пока вы ещё не женаты (потом достойным публичным признанием может считаться только и исключительно Тадж-Махал или, упс, нет, это из другой песни слова, забудем).
В итоге первого мая и примерно до середины месяца весь город украшен пёстрыми березками, и этот год, несмотря на апокалипсис, не стал исключением. Однако вот вам любопытная деталь: на семи из десяти замеченных мной сегодня майских деревьев были написаны мужские, а не женские имена. А всё почему? А всё потому что некоторые мальчики, наконец, дерзнули и осмелели, а некоторые девочки, как законопослушные немки, решили остаться дома, соблюдать социальную дистанцию, с уважением отнестись к закрытым границам Лысой Горы и провести все песни, пьянки и пляски исключительно по Зуму.
Так их мальчики и стали виновниками торжества.









(no subject)

Скучаю

по янтарной сонливой Риге, горластым чайкам над Даугавой, мощённым улицам Старого Города и тихому спальному району Пурвциемсу, где снег на Рождество включали специально для меня.
(украдкой тырить из холодильника творожные сырки «Карумс» – нигде в мире таких больше нет)

по длинной серой ленте дороги, ведущей в старый колдовской лес, где тебя ещё могут запутать лешие, потому что им скучно, а ты немножко дурак.
(в шутку не оставлять под кустом дары)

по пустынной дороге к маяку – справа камыш, слева песок, да нет, везде, вообще абсолютно везде морской песок, и ветер, от которого у тебя разлетаются в стороны волосы, закрываются глаза и подкашиваются ноги
(мало стырила с утра Карумсов)

по залитому солнцем городу Кулдига, немного похожему на беззаботный Шир, по мучительному карабканью по его холмам и валунам («посмотри на неё, она надела _гламурные_ кроссовки!») и по собственному молчаливому восторгу при виде Вентас-Румба – самого широкого водопада в Европе.
(и, кажется, самого смешливого)

по концертам Prāta Vētra / BrainStorm, самих добрых волшебников в мире, которые, кажется, напрочь забыли, как надо стариться, зато совсем не забыли, как играть по-детски, и так зажигать на небе звёзды, чтобы до них можно было дотянуться рукой сразу всем одновременно

Я очень скучаю
по Латвии.

Оставайся близко, не уходи далеко.



(я не поленюсь оставить здесь и русскую версию, потому что это тот редкий случай, когда обе версии прекрасны. а уж о том, насколько они актуальны, вообще нечего сказать)

Город принял, город сдал,
Трассы, ночь, пустой вокзал

Близок мой край родной

Сегодня должен был быть совсем другой день, но самолёты перестали летать и пришла тишина.
О тоске довольно тяжело говорить. Как и любовь, это чувство истерзано бесконечными попытками его объяснить и теперь поддаётся словам довольно неохотно.
О тоске по городам говорить ещё тяжелее. Гений места обычно настолько больше нас, что любой разговор о нём быстро превращается в песню о над-человеческом, петь которую приходится человеческим голосом, потому что другого голоса нет. По крайней мере, поначалу. Это - шаманский квест.
Моя тоска по Нью-Йорку не вмещается в меня, вот в чем штука. У меня нет для неё правильных слов. Точно не тех, что можно было бы выставить на всеобщее обозрение. Есть только приблизительно правильные – слова Хатуля. Поэтому сегодня они снова будут здесь, потому что так нужно.
И потому что всё, что не сказано об этом городе, всегда не сказано по любви.




И Юго-Восточных Провинций нет,
и Северных тоже нет.
Центральных Земель потерялся след.
Пропал мой Акаллабет.

И нету земли, чтобы воспевать,
и нет - чтобы проклинать.
Некуда больше родных зарывать,
негде их вспоминать.

Настолько далек этот край родной,
далек этот край родной,
что ближе, наверное, небо с луной,
и океан с волной.

Но если сгинул мой Нуменор -
кто скажет мне, отчего
так часто чувствую чей-то взор,
а оглянусь - никого?

Я дважды объехал весь шар земной,
а он - за моей спиной. Настолько близок мой край родной
Близок мой край родной.

(no subject)

Идешь
по пустому городу и с каждый выдохом выпускаешь из себя всё шумное, грузное, человеческое, – ненужное - чувствуя, как постепенно становишься лёгкой, как перо, прозрачной, как воздух. Это не навсегда, знаешь ты, только на те редкие минуты, что проводишь вне дома, только на то короткое ликующее время, когда следует усмирить гордыню и стать меньше, чем человек, или больше, чем человек, словом, чем-то простым и в то же время невыразимым, что не потревожит тихое счастье города, который наконец-то может отдохнуть.
Идешь и вместо того, чтобы очень громко думать, сосредотачиваешься на своих шагах – оказывается, если долго так делать, земля начинает отзываться и огнём щекотать тебе пятки прямо через обувь.
Идешь, напевая что-то, рассеянно касаешься кончиками пальцами ближайших кустов, коры деревьев: к своему лицу прикасаться не стоит, а к лицу города – совсем не возбраняется.
Сегодня твоя песня - «Шелкопряд»:
Нет покоя днём, не уснуть мне ночью, я превращаюсь в дикий сад,
Где по венам да по позвоночнику
вьётся песня-виноград.


...меньше месяца до Бельтайна.