(no subject)

Размышляя о силе, я много думаю про музыку, а думая про музыку, я часто вспоминаю Стамбул.
Нет, не сам город, не Стамбул-в-вечности, повешенный между Востоком и Западом, как крупный изумруд на нитке. Нет, только те десять минут в середине прошлого октября, которые я провела там, слушая уличного музыканта-курда. Музыкантов. Их было два.
Вернее, так: мы шли по торговой улице и задыхались в масках, которые мне тогда впервые за весь двадцатый год пришлось носить и на свежем воздухе тоже (благословите Германию). Шагах в двадцати от нас у стены какого-то магазина сидели на бордюре двое молодых людей: мальчишка в красном с гитарой в руках и парень постарше, в белом.
Когда мы подошли ближе, человек в белом вдруг посмотрел по сторонам, лукаво улыбнулся и звонко запел – так запел, что я взяла и остановилась.
То есть сначала меня чуть отбросило назад волной, а потом я остановилась. Представьте себе сцену из фантастического фильма, где супергерои заставляют массовку разлетаться в стороны небрежным движением пальцев, представили? Вот так всё и было, только не физически со спецэффектами, а на уровне ощущений, которые покруче, чем любая телесность. И дышать сразу стало легко.
Я, как и все другие, очень много в жизни встречала разных уличных музыкантов: нередко прекрасных, бесконечно талантливых, заставляющих тебя замедлиться шаг, улыбнуться, задуматься, ощутить легкость на сердце. Но вот такого, чтобы человек пел, говорил этим «я ничего не боюсь, я имею право», и при этом не врал, не слышала никогда. Дружочек его в красном, кстати, отлично играл роль верного пажа - куда менее яркого, но все же незаменимого, как тень.
Заснять, к сожалению, удалось меньше двух минут и видео, как обычно, мало что передает, однако это единственное видео, к которому я возвращаюсь, когда мне нужно экстренно набраться сил.
(Ах, да. Снимать пришлось прекратить, потому что на последней фразе к ребятам подошли два крепких бугая в униформе: позже друзья объяснили мне, что эти музыканты поют на том месте каждый год и выражают поддержку независимому Курдистану, чем вызывают нездоровый интерес правоохранительных органов.)
Ясно, что у парнишки всё будет хорошо, даже если не всегда на бытовом и социальном уровне. _на самом деле_ у него всё будет хорошо, потому что он живой и сильный как мало кто, на том и выедет. Не уверена, что хотела бы узнать, что он за человек по жизни, мне вообще редко интересны музыканты, чьё творчество меня трогает (иногда да, но это скорее исключение, чем правило), потому что люди-в-быту и то, что проносится сквозь них потоком творчества - это частенько сильно разные вещи, совсем не связанные друг с другом.
Но ненадолго столкнуться с тем, что говорит сквозь него, было очень, очень хорошо. Повезло.

https://t.me/lowflyingwitches/49

(no subject)

Городу Кёльну не хватает солнца.
Он ищёт его за серыми зимними облаками, но не может найти. Не дозваться.

Жители города Кёльна тоже ищут солнце. Каждый день они выходят на улицы – кто-то один, кто-то за компанию, - и начинают идти. Прогулка, meine Damen und Herren, пешая прогулка, здоровый образ жизни, единственное занятие, оставшееся живому человеку во времена тьмы, тоски и чумы. Присоединяйтесь к нам каждый, присоединяйтесь к нам все.

Они идут по набережной Рейна и переходят в леса, которые притворяются парками; они пересекают дубовые рощи и делают вид, что не замечают, как кусты и деревья вокруг становятся всё гуще, все выше, всё живей; они выскальзывают на знакомые городские улочки, опустошенные чумой, и тогда, наконец, позволяют себе отвлечься от аудиокниг и подкастов, звучащих в наушниках. Поднимают взгляд. Они смотрят на низкие пряничные дома, возникающие справа и слева от них, смотрят во все глаза. Солнечно ли тебе, житель? – спрашивает город, ловя их внимательный взгляд. – Солнечно, Кёлле, - беззвучно отвечают жители, сами не зная, что они отвечают, зная только, что каждый взгляд, брошенный на здания, шпили церквей, фонари и пекарни отзывается в них тоской и нежностью. - Солнечно, Кёлле, - беззвучно отвечают жители и продолжают идти.
Они идут ночью, они идут днём. Им кажется, что они идут совсем недолго – час или два, сколько хватит терпения, а в будние дни и вообще так совсем ничего: работа, дела, занятия. Они не знают, что каждый раз передают свою эстафету следующему – тому, кто пойдет после них.
Ты тоже идешь – по снегу, который выпал буквально вчера. Ты не ищешь солнце – оно осталось за океаном, во вчерашнем дне, а жить надо уже сейчас. Но ты видишь людей, семенящих рядом (они улыбаются тебе, стоит поймать их взгляд), и понимаешь, вы играете в одну и ту же игру: найти солнце, найти счастье, найти свет.
Мы сообщники, - говорят люди, - мы - заодно.
Солнечно ли тебе, житель? – спрашивает город с надеждой. Он давно тебя не видел и теперь даже очень рад.
Перед тобой серые воды, белый горизонт, тусклая бесконечность. Ты смотришь на неё с нежностью, как настоящий игрок. Это несложно. Больше всего в мире ты любишь снежный свет.
Солнечно, Кёлле, - отвечаешь ты, чувствуя, как город звенит, довольный.
И продолжаешь идти.

Стихи о неизвестном солдате

Сегодня день рождения Осипа Мандельштама. К этой дате музыканты, совсем не похожие друг на друга, собрались и выпустили альбом «Сохрани мою речь навсегда». Его можно найти на любом музыкальном сервере от Вконтакте до Спотифая. Больше всего мне запомнились слова автора идея, режиссера Романа Либерова: «В основе основ любого действия всегда лежит любовь. Обычно говорят, «любишь — люби про себя». Но если любовь становится долгой и устойчивой, если она захватывает тебя всего и провоцирует что-то предложить в ответ, то хочется ей поделиться. Так в 2015-м я снял фильм «Сохрани мою речь навсегда». А два года назад, к годовщине гибели Мандельштама, сделал в Еврейском музее огромную выставку его памяти. И вот прошлым летом я возвращался с друзьями из Петербурга, мы заехали в Великий Новгород и там гуляли, ездили по местным скитам, вдоль рек и озер. Я просто шел по лесу и думал: скоро Мандельштамский юбилей; что бы ему такого подарить на день рождения — чего еще никто никогда не делал и что было бы не зашквар?! Потому что, условно говоря, еще одна выставка в музее и еще один вечер в библиотеке — это зашквар. И вдруг я понял: у меня же столько знакомых музыкантов, а что если каждый из них выберет стихотворение Мандельштама и запишет песню?! Подумал и сам испугался этой мысли».


Вот в чём штука. Идея подарить дорогому творцу его же стихи, подарить ему возможность прозвучать век спустя так же звонко, как и когда он писал – это настоящий акт проявления любви. Как многие другие, я верю и даже знаю, что время нелинейно, будущее происходит сейчас и прошлое тоже происходит сейчас, поэтому там, позади, где-то слышно стихи, сто лет спустя переделанные в песни. Любое действие, совершенное с посылом «живи вечно» - это воплощение любви в её высшей октаве, даже если оно направлено назад. Поэтому если вам чем-то дорог Мандельштам, есть смысл потратить время на этот альбом. Да, он очень хорош.


Конечно, меня больше всего поразил Оксимирон, чьим треком всё заканчивается. Ну никак не могло быть иначе. Не знаю, как этому человеку удаётся превращать рэп в медитативную музыку, а очень страшное стихотворение – в глубокий внутренний речетатив. Если закрыть глаза, пока звучат слова, можно почувствовать, как время отрывается от тебя, как ты уже стоишь где-то отдельно от мира, сам по себе, наделённый властью, которая всегда была с тобой, даже если ты не знал ей названия. Да и сейчас ещё не знаешь.


С Днём Рождения, Осип Эмильевич. Это всё для вас.

Сказки о силе

17.12.

Снежный буран.

Весь город покрылся ковром из белых звёзд, тысячи их, миллиарды. Если хочешь сказать «я вижу тебя» лично мне, подари мне снега, - писала я несколькими днями ранее, - и вот город ответил. В восемь утра выхожу, наконец, на улицу, иду по Мэдисон Парку: у спящего водопада отец играет с детьми в снежки и нельзя сказать, кто из них выглядет счастливее; две молодые женщины лет тридцати сидят на корточках, фотографируют осыпанную снегом ёлку для своих инстаграмов, а смеющаяся пара рядом со мной внимательно следит за каждым шагом друг друга – лишь бы не поскользнулся милый на тонком, тонком льду.
Прохожу через весь парк, забегаю в итальянское кафе напротив, заказываю горячий шоколад, отчаянно обнимаю стаканчик замерзшими до бесчувственности пальцами: перчатки, срочно купить перчатки. Отмечаю мысленно, что за мной выстраивается целая очередь из трёх человек. Город не спит, город жив, даже сегодня.
Иду обратно домой по снежному морю через мороз, пью самый вкусный шоколад на свете, думаю: как хорошо.

18.12-24.12.
Вереница чудовищных рабочих будней: весь океан неизрасходованных до конца года университетских бюджетов наваливается на нас штормом новых проектов. Не знаю, как выжить, как продолажть вставать в четыре утра каждый день, ведь никто не отменял работы по немецкому времени; не знаю, как связно мыслить, печатать, отвечать на вопросы, становлюсь очень медленной, путаю день и ночь.
Где-то в промежутке впервые встретила с К., пока шла на встречу, перепутала MET и MOMA. Как нью-йоркер может их перепутать? – смеётся К., и тут уже я начинаю смеяться: «нью-йоркер», ну да, конечно, я отлично маскируюсь, вернее, отлично выдаю себя за себя.
Зато благодаря К., наконец, выполняю обещание, данное себе ещё в прошлом декабре – начать заниматься вокалом. Спасибо ковиду, зуму и онлайну, позволившему так легко и естественно связаться с преподавателем в Москве. Всю жизнь, сколько себя помню, пела, и всю жизнь, сколько себя помню, не находила времени профессионально поучиться технике. А здесь вдруг нашла.
Следующей память выхватывает из тьмы йольскую ночь, когда получаю праздничное гадание от доброго друга и плачу от боли в подушку, но не только от боли, а ещё  от облегчения – и так тоже бывает, может, бывает только так.
Двадцать третьего декабря проработала ровно четырнадцать часов подряд, с четырех утра до шести вечера, не помню, как пошла спать, но на следующий день оказалось, что каким-то образом успела доделать столько всего, что работы уже почти не осталось. Как, Карл? Нет ответа.
На Сочельник мучаюсь тошнотой и головной болью, вечером всё же выходу в город встретиться с Т. Мы идем по Даутауну и едим мороженое моча, абрикосовое и клубничное, и пока мы едим, поднимается дикий ветер, который едва не уносит нас в Изумрудный Город. Если хочешь улететь куда-то вместе с ветром, ешь в Нью-Йорке мороженое на улице в западный Сочельник – ветер немедленно отзовётся и тогда у тебя будет шанс.
Если вы с ветром, конечно, договоритесь.

25.12.

Снова головная боль. На Рождество подари мне пачку цитрамона! – прошу я подругу, и понимаю, что мы осуществляем обмен цитрамона в природе: пару дней назад я неслась через весь город, чтобы доставить ей целительные таблетки на работу, а теперь она будет спасать меня от обручей на голове. Ибупрофен не помогает, модные американские таблетки не действуют – над телами выходцев с постсоветского пространства власть имеет только цитрамон, он наш бог и царь, вечный и единственный.
В тот же день переезжаем с Н. на другую квартиру. Я не переезжала четыре года и тут с ужасом обнаружила, что за последние два месяца вещей у меня стало на четверть больше; чемодан, принесшей мои вещи за океан, больше не справляется со своей тяжелой ношей.
Тем не менее, мы почти доносим вещи до новой квартиры – почти, потому что у самой двери подъезда у последней коробки со всякой ерундой проваливается дно, драма, критический момент в сериале - но нас спасает подъемник для инвалидов. Как хорошо, что он есть в этом районе в каждом подъезде, god bless America, что уж тут.
Вечером собираемся у А., едим утку и ведем какие-то смутные, нервные, тяжелые разговоры об этике и политике; под конец вечера атмосферу, к счастью, удаётся разбавить благодаря Флоренс Велч. I thought it doesn’t get better than this, - поёт она на заднем фоне, и мы постепенно успокаиваемся, - There can be nothing better than this, better than this.
- Даже удивительно, как она смогла так хорошо понять Лос-Анджелес, побыв в нём всего пару дней, - задумчиво произносит А.
И про Лондон, - думаю я.  - Про свой родной Лондон она знает всё.

But did I dream too big?
Do I have to let it go?
What if one day there is no such thing as snow?
...oh God, what do I know?

26. – 31.12

Ничто так не сближает незнакомых людей, как домашняя еда и декоративные рога «привет Малифисенте», водруженные на твою голову. В новогоднюю ночь слегка изменяю собственным правилам и делаю трем сотрапезникам маленький расклад; в ответ мне гадают по Книге Перемен. На самом деле после Йоля я зареклась гадать – зачем что-то спрашивать, если больше нет вопросов, - но Книга Перемен говорит таким емким, визуальным, звучным языком, что не прикоснуться к ней в присутствии человека разбирающегося невозможно. У меня нет вопросов, но если можешь, опиши мне мой следующий год одной картинкой, прошу я, прежде чем подбросить три монеты. Гексаграмма пятьдесят шесть, объявляет друг Ж. «Странствие», И Цзин.
Ну да, киваю. Теперь у меня точно нет вопросов — вообще никаких.

01.01.-04.01.

Если слишком долго шептаться с камнями на берегу океана, они мягко подхватят тебя, когда ты упадешь. Грядущий вывих станет простым растяжением, грядущая немощность вдали от дома – обычным временным неудобством.
Если влюбленным взглядом смотреть на морскую пену и долго шагать по кромке воды, очередная волна вдруг накинется на тебя с неожиданной силой, укроет тебе ноги, дойдет почти до колен (да, в первый зимний день). Ты отбежишь от неё с криком и смехом: нет, нет, дорогая, давай не надо так, у меня хрупкое тело, я пока ещё человек; впрочем, за поцелуй спасибо.
Позже поймешь – не будь того поцелуя, пострадавшая нога начала бы болеть намного раньше, ведь жесткая мокрая обувь – это как холодный компресс, и не видать бы тебе тогда ни скал, ни полей из сухих кустов, ни загадочных станций, ни закатов, каких на свете не может быть.
Даже если потом придётся лежать неподвижно, стараться не плакать от боли, все равно будет ясно, что тебя подхватили, поддержали, взяли в игру, и ещё как.
Всё пройдет, деловито скажет друг. Сегодня поболит, завтра полегчает, а послезавтра возьмет и пройдет.
(берёт и проходит)

Я забираю с собой два круглых камня с берега океана


Красивый мой, прекрасный (2)

Толстые корни деревьев переплетались под ногами, превращались в змей, пытались обвить за щиколотки, но он успевал вырваться и продолжал нестись дальше. Так казалось. Мир вокруг сливался в сплошной неразличимый зеленый туман, и откуда-то Эмиль знал, что нельзя останавливаться, нельзя пытаться рассмотреть происходящее в статике, ни с коем случае, ни за что. Мыслей в голове долго не было. Вообще никаких. Постепенно стало тяжело дышать, но он старался не обращать внимания – черт с ней, с болью, черт с ним, с этим телом, всё, что я могу сделать не так, я давно сделал, терять мне уже нечего.
Остановился, только когда упал. Споткнулся о ветку и рухнул в кучу каких-то листьев и лужу грязи; еле успел оттолкнуться ладонями от влажной, черной земли. Отстраненно, ещё не чувствуя боли, увидел как на землю упали несколько капель крови. Ага, нос, видимо, разбил. А, ну и ладно. В остальном, кажется, цел.
Поднялся, вытер кровь рукавом, посмотрел на свой грязный рукав и на размазанные полосы крови на ткани, и вдруг сказал вслух:
- Я был влюблён.
Звук собственного голоса показался Эмилю неприятным. Хриплым, как голос зверя, который впервые жизни попытался заговорить. А ещё Эмиль почувствовал стыд. Словно всё, что собирался сказать дальше, было недостойно того, чтобы делиться этим с целым лесом, с чем-то большим, чем он сам. Это ведь была какая-то мелкая бытовая ерунда, история разбитого сердца почти тридцатилетнего мальчика, никогда не знавшего в жизни лишений. Самому не смешно, нет? Может, заткнешься?
Но он не смог:
- Мы познакомились где-то год назад, в гостях у общих друзей в Гамбурге. Это, если что, на противоположенном конце Германии. Далеко. Когда я её увидел... – он попытался подобрать менее пафосное слово, но все равно сказал: - .... меня пронзило. Как подростка. Она оказалась крутым математиком, преподавателем Людвигского университета, и ещё поэтессой. Читала нам свои стихи в перерывах между беседой, срывала аплодисменты, никого и ничего не стеснялась. И знаешь что? Я, кажется, до сих пор нахожуюсь в той квартире и слушаю её стихи. Даже сейчас.
Эмиль поднял глаза и увидел очередную скульптуру – огромную медную человеческую голову. Вместо ушей, глаз и рта у медной головы были крупные проемы, а круглый рот был приоткрыт в крике. Она лежала на боку. Будто человек без тела решил приложить к земле ухо. Эмиль подошел ближе, снял с плеча сумку. Положил рядом с собой и тоже лёг на землю. Сначала на спину, затем перевернулся на бок, чтобы оказаться с головой лицом к лицу. Лежал так какое-то время, прежде чем продолжить:
- Она была намного старше меня. Ну сильно намного, лет на семнадцать. Я об этом, правда, тогда особо не думал. То есть думал, конечно, - заботливые восточные родители, помнишь, - но в итоге отбросил все переживания, потому что перестал видеть в них смысл. Ну да, сложная история. Только легко у меня в любви никогда не было, и что теперь, бояться? Нельзя бояться, когда весь твой мир раскалывается на части от звука чего-то голоса, это я точно знаю. Даже сейчас. В общем, я забил. И немедленно с ней подружился. А со временем сумел её убедить, что со мной можно не только дружить. Я, знаешь, умею быть обаятельным. Да и не то чтобы я прилагал много усилий или навязывался. По крайней мере, так мне казалось.
Слова уходили в землю, как капли воды. Чем дольше Эмиль говорил, тем больше ему казалось, что звуки собственного голоса проходят через его тело насквозь и выходят как чужеродные организмы: всасываются в камни, в траву, в почву под ней, во всё, к чему он прикасался. Когда это происходило, Эмиль испытывал невероятное, невозможное чувство, о существовании которого успел забыть.
Облегчение.
- Но я ошибся, - тихо сказал он. – Это, наверное, уже очевидно. Когда начался чертов карантин и стало невозможно перемещаться даже внутри страны, мне стало... не до того. Первый месяц точно. Поэтому я не сразу заметил, что что-то сломалось. Но не во мне, правда. Она стала реже звонить, на сообщения отвечать через раз, а на все мои предложения добраться до неё с приключениями вежливо отшучивалась. Да, возвращалась потом, извинялась, убеждала, что дело не во мне и вообще это ничего не значит. Мне смешно было тогда: вот, оказывается, как чувствуют себя страдающие девочки, когда Тот Самый мальчик с ним не разговаривает! Я сам стал такой девочкой. Но думал: ну ладно, всё-таки апокалипсис, все его по-разному переживают. А пару месяцев спустя, - предупредив, конечно,- всё же сумел прорваться к ней на север страны. Чувствовал себя при этом таким героем! Вернувшимся в Итаку Одиссеем, никак не меньше, - он рассмеялся. – А несколько дней спустя, как раз когда я рассказывал какую-то ерунду про свой героический прорыв и строгих немецких кондукторов, она взглянула на меня по-доброму, с настоящим таким, искреннем умилением и сказала очень мягко: «Я хочу дружить».
Стоило ему повторить эти слова, преследовавшие его дольше, чем следовало, как Эмиль почувствовал, что они оторвались от него, вырвались с силой. И ушли. Очень боялся, что не уйдут. Слова горели огнём на нёбе, опустились к горлу и вышли наружу с мощным толчком, как выпущенные из тела стрелы. Отпустили его. Да, Эмилю было ещё, что сказать, как продолжить эту историю. Он мог рассказать, как опешил, как сильно переживал... но остановился, сдержал себя. Понял каким-то шестым чувством: здесь предел. Дальше отдавать будет нечестным, и так уже слишком много отдал.
Какое-то время Эмиль ещё лежал на боку, молча глядя в пустые глаза медной головы, потом поднялся, стряхнул с себя землю и пошел.

Стало темнеть.
Эмиль не знал, куда идти, чтобы попась обратно к машине. Хотя, честно сказать, не спешил возвращаться. Темноты он не боялся лет с двенадцати, с тех пор как понял, что чудовищ можно отогнать звуком собственного голоса, а в самом Вильнюсе его сейчас никто не ждал. К тому же, смотритель парка сразу дал понять, что оставаться в лесу можно допоздна, так почему бы нет? Других людей он за весь день так и не встретил, но почему-то был уверен, что какие-то смельчаки вполне могли оставаться здесь ночевать. Вряд ли же смотритель с художником бегают за нарушителями по всему музею и выволакивают их отсюда в четыре руки.
Фыркнул.
Из тонкого и прозрачного свет постепенно становился синим, густым. Эмиль отхлебнул воды из фляги, которую нес в сумке, и боковым зрением заметил, что проходит мимо скульптуры медного странного существа с головой коня. В том, что было руками, существо держало веретено, а остаток его туловища напоминал плохо скрепленный медный скелет. Эмиль немного поглядел на него, прежде чем пойти дальше. Вскоре он наткнулся на движущиеся по часовой стрелке металлических скульптур в форме изогнутых вовнутрь листьев ясеня - эти штуки почему-то напомнили ему ядовитых кобр пустыни, кружащихся в танце дервишей. Красиво.
Но остановился Эмиль, только когда увидел перед собой огромный покрытый мхом валун, по форме похожий на человеческое сердце. Художник, превративший камень в искусство, тоже обратил внимание на его необычную форму: «сердце» было насквозь пронзено крупным металлическим шурупом. Разбито? Эмиль усмехнулся, сделал пару шагов вперед. Взгляделся.
Чем дольше он смотрел, тем больше ему хотелось произнести слова, которые причинили бы боль. И чем дольше он ждал, тем сложнее было заговорить.
- Я называл его Феб, - сказал Эмиль.
И не позволил своему голосу сорваться.
– Феб «Солнце», - продолжил он. - Так он сам называл себя в пятнадцать лет, когда мы познакомились в сети на литературной ролевой игре по вампирскому «Маскараду». Скромностью он, как видишь, не страдал. Я сам даже не помню свой ник, помню только, что Феб сразу стал звать меня «Миля». «Милый» или «любимый» на его родном латышском. Ему это казалось дико забавным, а меня, как ни странно, почти не раздражало. Ну, в отмеску я просто обращался к нему «джан», «душа моя» по-азербайджански. И не просто «джан», нет, я ещё и фамильярно так гласную растягивал. Джаа-ан, - Эмиль рассмеялся.
- Так мы и росли, Феб – в Риге, я – в Баку. Два книжных червя, пытавшихся быть крутыми ролевиками, великими выдумщиками, певцами и сообщниками. Феб быстро стал мне не просто другом. Названным братом. И знаешь что? – Эмиль всё ещё не шевелился и смотрел прямо на камень. - Будь у меня родной брат, я бы не смог любить его сильнее. Ни за что.
- Когда мы подросли, стали друг друга навещать, - сказал он. - Так часто, как могли. Когда Феб впервые приехал в наши края, вышел на мой балкон и увидел Каспий, он заорал. Я тогда даже испугался. Серьёзно, до сих пор помню тот ор. Я только позже понял, что это от восторга. – Эмиль улыбнулся, вспоминая ту сцену. - А потом Феб взял и запел.
- Знаешь, как он пел? – спросил Эмиль у камня, у леса, у всего мира. - Как никто не свете. Даже она так не могла. Никто не мог. Поверь мне на слово.
Эмиль прекрасно помнил, что это была за песня. Laiks, «Время». Позже, уже много лет спустя, он прослушал всю латышскую рок-оперу «Kaupēn, mans mīļais!» целиком, но предпоследнюю песню, Лайкс, Время, всегда осознанно пропускал.
Не мог иначе.
- Несколько лет спустя, когда я уже жил в Германии, в Риге мы познакомились с Триной. Сходили на одну из её выставок в Старом Городе, пришли в полный восторг, там же подскочили к строгой художнице, чтобы познакомиться, и, конечно, заболтали её полностью. Остались с ней в галерее уже после закрытия, помогли убрать всякий хлам, сидели потом вместе на полу до четырех утра, пили белое вино и ели имбирное печенье пипаркукас. Как раз перед Рождеством дело было. – Эмиль улыбался. – С тех пор дружили втроем. Сила Трёх! - шутили мы. Два голоса и кисть. Союз трех великих волшебников.
- Трина первой заметила, что что-то не так, - сказал Эмиль. - Может, потому что они с Фебом жили в одном городе. Позвонила мне в начале марта и прямо сказала: слушай, Фебу совсем нехорошо, он третий месяц не приходит на встречи, не отвечает на сообщения, через раз поднимает трубку, а когда я прихожу его навестить, делает вид, что никого нет дома. Но я же знаю, что есть.
- Я тогда очень испугался, - сказал Эмиль. - Феб-то и раньше впадал в анахорейство, особенно когда расставался с девушками, которые всегда были любовью всей его жизни. Но постепенно такое стало происходить всё чаще и без видимых причин. Он просто брал и пропадал на месяц или два, а потом возвращался, просил у нас прощения, отшучивался, говорил: старею, никого не хочу видеть, да все хорошо со мной, забейте. И, честно сказать, я частенько забивал. Не хотел быть назойливым. Мы с Триной оба не хотели – понятно же, что у всех нас своя какая-то отдельная индивидуальная жизнь, которую целиком с друзьями не разделишь, даже самыми близкими. Но в то же время мы просто... ну как объяснить? – чувствовали, что это не просто хандра. А как ему помочь, не знали. Не насильно же к врачу тащить, правда? Хотя, может, и следовало. Конечно, следовало.
Не договорил. Физически ощутил, как сжимает горло, зажмурился, закашлял и кашлял до тех пор, пока глаза не стали влажными. Открыл сумку, вынул бутылку с водой, отпил ещё глоток, чтобы успокоиться. Слёзы вытирать не стал.
- В общем, я сразу после того разговора купил билет в Ригу. Но не улетел, потому что из-за работы долгий отпуск взять быстро не получилось. Германия. А потом... – Эмиль пожал плечами, - ну что потом. Билет у меня был на двадцать первое марта, а семнадцатого Германия практически закрыла воздушные границы. И тогда я принял самое глупое решение в своей жизни – послушаться и подождать с отлетом. Болезни страшные по воздуху летают, думал я. Мало ли что может случиться? Мои-то родители живут в Баку и здоровы, а у Феба отец диабетик. Ну ничего же не произойдет, если я ещё месяц подожду? Трина, опять же, в Риге. Всё будет хорошо.
- Двадцать первого марта я никуда не улетел, - сказал Эмиль, сосредоточившись на том, чтобы просто сказать. – А первого апреля Феб повесился. Такой шутник.
Сказал – и замолчал. Потом медленно, очень медленно сел на землю. Какое-то время так сидел, пока не закрыл ладонями лицо и не заплакал, нет, завыл, как ребенок. Ни говорить, ни рассказывать ничего больше не мог: ни о том, как месяц потом не выходил из дому даже за продуктами, ни о том, как не нашел в себе силы поехать на похороны, и уж точно не том, как месяц спустя Трина прислала ему вещи, которые Феб оставил у себя в квартире, подписав коробку ручкой «для Милю». Какого черта! Коробку даже не открыл. Ненавидел мертвого Феба всем сердцем, не мог простить. Чертов инфантил! Так злился, что до этого самого дня ни с кем о нём толком не говорил, даже с Триной. Только намёками, полуфразами, а открыто – никогда. Ей было хорошо – новая работа, ученики, школа, некогда убиваться. А он, наверное, и за несчастную любовь свою гамбургскую так цеплялся, чтобы можно было страдать по какому-то другому, нормальному поводу, по обычному живому человеку. Не-мертвецу.

Когда немного успокоился, было уже очень темно. А когда вдруг запел любимую песню Феба – сначала невнятно, потом громче, - сам себе не поверил. За три месяца, что Феба не было на свете, даже думать не мог о пении, просто вычеркнул это свойство из своей памяти как несуществующую ложь. А теперь он, Эмиль, сидел на литовской земле, в непроглядной лесной тьме, замерзал и пел своему мертвому другу его любимую азербайджанскую песню «Yalgizam, Yalgiz» Рашида Бейбутова. «Одинок я, одинок».
Знал откуда-то, что если Феб и услышит его, то только сейчас и больше никогда. Не в этой жизни точно.
Никогда ещё ничего так четко не понимал.

Könlüm sənin əsirin, qəlbim sənindir, yar,
qəlbim sənindir...

Мое сердце, милый друг, у тебя в плену, яр,
У тебя в плену.
Почему не хочешь ты, на меня взглянуть, яр,
на меня взглянуть?
Ты капризен и беспечен, но не забывай,-
Красота, мой друг, не вечна, ею не играй.


Готов был поклясться, что кто-то опустился рядом на землю, когда прозвучал первый куплет. Сел близко, прислонился спиной к его спине. Эмиль узнал и это тепло, и прикосновение: ни с чем не смог бы его спутать, ни в этой жизни, ни в следующей. Но вместо того, чтобы в ужасе заорать или обернуться, крепко зажмурил глаза – так крепко, как только мог.

Голос мой зовет, яр, голос мой зовет.
Одинок я, мое сердце с тобой встречи ждет.
Ты капризен и беспечен, но не забывай,-
Красота, мой друг, не вечна,
Ею не играй.

***

Эмиль идёт по лесу.
Его несёт шелест, камни, шелест и земля. Эмиль идёт по лесу с закрытыми глазами, вытянув руки в стороны. Эмиль дышит, – макушкой, носом, ртом, ладонями, - пытаясь перенести через тело всё, что можно перенести дыханием, и, пожалуй, немного ещё. Эмиль идёт по лесу, - слепой, уязвимый, открытый к удару, - и не помнит уже, как сделал тот самый, первый, самый страшный свой шаг.
Но он помнит другое.


Например, почему решил идти по лесу слепым. Да потому что понял, что это был единственный способ уйти от камня-сердца живым. И не потому что мёртвый друг, притянутый голосом, пожелал ему зла - конечно, нет. Просто Эмиль осознал, что незаметно для себя потревожил то, с чем и разговаривать не умел, а уж смотреть этому нечто в глаза - и подавно.

Эмиль идёт по лесу, пытаясь стать частью чего-то, что больше него. Он отлично знает, что любой его шаг может стать последним. Неверный поворот, пропущенный удар сердца, скользский камень под ногой, и та сила, что всегда стоит за левым плечом, положит ладонь ему голову. В то же время Эмиль знает, что любой верный ход ненадолго сделает его для леса своим, защитит, скроет от опасности. От тех, кто идёт за ним.
Эмиль борется с ужасом.
И, чтобы не умереть от него, шепчет всему лесу:
- Ты для меня столько сделал, столько всего забрал. Пожалуйста, не надо. Как бы сильно ты ни пугал, я не хочу бояться. Не заставляй меня.
Сухие ветки с хрустом ломаются под его ногами; кочки, кусты и камни бросаются под ноги, сбивают шаги, замедляют их. Удивительно, что он ещё цел.
- Сказать честно, - говорит Эмиль громче, с упорством маньяка не открывая глаз, - ты самый красивый лес из всех, что я встречал.
И не врёт.
- Gözelim, yar gözelim, - он поёт, сам не веря, что ещё помнит слова этой песни. – Красивый мой, прекрасный.

Красивый мой, прекрасный,
Взгляни же на меня,
Я здесь стою, несчастный,
Взгляни же на меня.


Он не открывает глаз, но видит, не опускает рук, но ощущает тепло подушечками пальцев. Он по-прежнему слеп, но знает, что лес слышит его, слышит и отпускает; вот лес почти закончился, остался позади.
Эмиль не гадает, куда же пришел. Просто делает первый шаг, затем второй, третий - возможно, он бывал здесь раньше. Наверное, ему сейчас следует дать себе больше времени, прежде чем решиться открыть глаза и посмотреть вживую.
Но он решается сразу.

Ночью алтарь единства литовского народа выглядит иначе. Если смотреть на него, расфокусировав взгляд и подслеповато прищурившись, можно увидеть, что у девяти каменных столбов есть глаза и уши, которые глядят прямо на тебя, как мифические великаны. Если не испугаться и продолжить смотреть, можно осознать, что и костер в центре,ещё днём казавшийся тлеющим котлом, тоже живой: поёт высоким женским голосом и упирается фиолетовыми языками пламени в самое небо.
Эмиль так устал, что не может вести себя как нормальный человек. Не может кричать, не может сходить с ума от ужаса. Он смотрит на костер и болезненно щурится, смотрит на великанов и не чувствует страха; шатаясь, он подходит поближе, падает им под ноги и отпускает себя.
***

- Тот, кто приходит сюда спастись, спасается силой своего намерения.
Такой знакомый голос. Эмиль делает попытку разлепить веки, но без толку; глаза открываются, но окружающий мир остаётся тёмным и рассыпчатым, как мокрый песок.
- Это ничего, - усмехается голос у самого уха. – Не напрягайся, а то снова в обморок грохнешься. И так уже сегодня всё из себя выпустил, что смог. Шутник.
Эмилю тяжело сосредоточиться, но, кажется, он действительно узнаёт говорящего. Яркий свет льдистых глаз пробивается к нему даже сквозь дым и темноту - и Эмиль узнает.
- Попросить сил – это было правильное решение, - произносит уже кто-то другой. Тоже знакомый. – На такие просьбы мы всегда отзываемся. А вот с валуном ты зря связался, он мрачный парень. Чуткий народ обычно от него подальше держится, так, поглазеет немного и дальше бежит, а ты из всех артефактов именно ему всё выложить решил, да ещё и спел. Не жирно будет? Вот чем тебе кобры не понравились? Они бы все твои слова тут же наверх вынесли, а не в себя впитали, не просто так кружатся. Я даже думал, тебя спасать придётся.
- Оставь ребёнка в покое, - насмешливо отвечает художник. Теперь все слова даются ему легко или Эмиль просто понимает язык, на котором с ним говорят. – Зато сердечко черное солнце ему вернуло на пару минут. Чем не награда? Хорошо же спел, рожа наглая. – И обращается к Эмилю доверительно. – Девчонкам ты тоже страшно понравился. Ну, девчонкам только скажи, что они красавицы, сразу тают. Жаль, что люди не догадываются рот открыть и комлимент сделать. Ты - редкий зверь.
Эмиль чувствует, как на его макушку опускается тяжелая, горячая ладонь. Он дергается и орет, потому что это больно. Эмиль вопит и пытается вырваться, но он слеп и, кажется, бессилен; крепкие руки уже держат его за ноги и руки, а строгий голос художника над его головой говорит:
- Ну-ну! Успокоился. Слепым мимо девчонок прошел, а теперь вопишь. Потерпи, мы для тебя стараемся.
Но Эмиль не может успокоиться. Ему страшно, как не было никогда, даже совсем недавно, там, одному в лесу. Ужас стекает с его макушки, ужас катится по рукам, ужас гложет туловище, заливает ноги. Эмиль хочет, чтобы всё это прекратилось, только бы прекратилось, только бы прекратилось, пожалуйста!
Кто-то молча касается рукой его руки. Кто-то третий.
Эмиль узнает и, дернувшись в последний раз, замирает.
- Ты ведь тоже сделал для нас невозможное, - спокойно произносит смотритель парка. – Подарил нам песни, которые здесь никогда не могли бы прозвучать. Мы давно, очень давно живем, а даже не знали, что такое бывает на свете. Такое здесь ещё никто не пел – ни этим языком, ни духом. Понимаешь? Дар требует дар – закон Гебо. Такой долг, как у тебя, мало кому удается отдать, но тебе удалось. Мы тебя спасли, а ты сделал нам равный подарок.
Эмиль ничего не понимает, ему, честно сказать, всё равно. Ему очень страшно: горячая лава продолжает накрывать - нет, не тело, - всё его существо, и Эмиль скулит от ужаса, становится маленьким, крошечным, как зерно.
- Ладно-ладно, - говорит первый голос, но уже без насмешки. – Ещё чуток потерпи, а завтра будет новая жизнь. Это я обещаю.
А третий гость не говорит ничего.
Мир в голове Эмиля разносится на краски. Вот мир алый, как маки, нет, рыжий, как глина, нет, желтый, как охра. Луч света, который Эмиль днём пытался поймать руками, сам ложится сверху, кладет голову ему на грудь. Эмиль видит – открытыми глазами – как из его сердца вырывается стая ослепительно белых птиц, но куда они держат путь, увидеть не успевает: его мир уже голубой, как озеро, нет, синий, как океан.
Когда огонь приливает от ступней к макушке, как волна к скале, когда глаза наливаются светом розовым, как апрельский рассвет, когда тело растворяется вовне, как мираж пустыни, Эмиль превращается в пену, уходит в землю и теряет себя.

***

Он просыпается, когда небо начинает светлеть.
Какое-то время в его голове нет ни воспоминаний, ни мыслей. Только пустота. А когда он, наконец, находит силы подняться, то зачем-то отстранённо замечает, что сумка всё ещё при нём. Проверяет: кошелёк на месте. И ключи. Это важно. Да?
К парковке он идёт, кажется, целый час, хотя она буквально в нескольких шагах. Ещё издали замечает, что капот машины покрыт мелкими бусинками росы, которые блестят на свету как россыпь бриллиантов. Он смотрит на них и думает: как красиво.
Он встает рядом с машиной, кладёт ладонь на россыпь мерцающих бусин воды. Влага, проникающая в кожу, заставляет его ещё немного проснуться. Воздух пахнет острой свежестью, которую можно ощутить только по утрам. Не убирая ладони с капота, он оборачивается и смотрит на горизонт.
Там вдали, где небо сливается с землёй, проступают тонкие розовые прожилки рассвета. А сквозь облака, как краски сквозь ткань, начинают появляться большие воздушные шары. Один за другим. Три, пять, шесть, восемь.
Эмиль стоит и смотрит на десятки новых солнц, восходящих над его головой.
И улыбается.

Красивый мой, прекрасный (1)

Эмиль идёт по лесу.
Его несёт шелест, камни, шелест и земля. Эмиль идёт по лесу с закрытыми глазами, вытянув руки в стороны. Эмиль дышит, – макушкой, носом, ртом, ладонями, - пытаясь перенести через тело всё, что можно перенести дыханием, и, пожалуй, ещё немного. Эмиль идёт по лесу - слепой, уязвимый, открытый к удару, - и не помнит уже, как сделал тот самый, первый, самый страшный свой шаг.
Но он помнит другое.

***
Приехал в парк рано – в полдень или в половине первого. Кое-как припарковался, подошел к белой деревянной будке, в которой можно было купить входной билет, заглянул в окошко. Плотному мужчине со светлыми, как лён, глазами, был рад как родному: ну вот, живой человек сидит, я что-то сделал правильно, не совсем дурак!
Смотритель парка при виде нового посетителя тоже сразу просветлел лицом и живо что-то спросил, но Эмиль только головой покачал: английский, русский, хотя бы немецкий? Я не знаю литовского, может быть, пока не знаю, простите, но вот так. Мужчина не смутился и стал на очень сложном русском – было слышно, как редко он на нем говорит, - объяснять про парк, цены и правила поведения (правил нет, ходить можно где угодно, хоть до самой темноты), а потом прервал сам себя на полуслове: «У нас прямо здесь работает художник, познакомить?» - не дожидаясь ответа вышел из будки и пошел в лес по боковой тропе. Эмиль пожал плечами, не заставил себя ждать - зовут, ну, значит, надо идти.

Вышли на небольшую, залитую светом поляну. Эмиль повертел головой: в глаза бросались разбросанные по земле булыжники с выведенными на них незнакомыми красочными иероглифами. Что это, интересно, руны? Похоже на то.
- Я сам частенько сюда прихожу, - сообщил смотритель, проследив за его взглядом. - Помедитировать.
Помедитировать, повторил про себя Эмиль и захотел улыбнуться.
Ещё несколько дней назад он ничего не слышал про парк Европы. Понятия не имел, что совсем недалеко от литовской столицы есть большой лес, который на самом деле – музей под открытым небом, знать не ведал про художников со всего света, решивших запрятать в этом лесу десятки своих лучших работ, да вообще не представлял себе внутренним зрением, как могут уживаться природа и искусство. Хотя саму идею музея, конечно, находил интересной. Теперь вот приехал и уже не удивлялся ничему.
Почему бы не медитировать, - подумал Эмиль. - Где ещё медитировать, как не здесь и сейчас.

Прямо перед ним высилось девять каменных столбов высотой в три человеческих роста. В центре их круга стоял чугунный котел, в небо из котла поднималась серая струя дыма. Эмиль проследил за ним взглядом – дым искривлялся как лента, уходил вбок. Это было красиво. Потом он подошел поближе к самой экспозиции. «Алтарь», - сразу догадался Эмиль, разглядывая столбы, - настоящий всамделишний алтарь. Маленький литовский Стоунхендж». Чему посвященный или для чего построенный, вот что хотелось бы узнать.
Рядом со столбами сидел на корточках низкий, седой мужчина лет шестидесяти в серой кепке, черном комбинезоне и желтых рабочих перчатках. В руках художник (это же был он?) держал небольшое ведерко, в котором тщательно и сосредоточенно смешивал строительный раствор.
Смотритель парка подошел к нему, что-то сказал на литовском, указал рукой на Эмиля. Художник поднял взгляд. У него было самое обычное, ничем не примечательное лицо, но абсолютно такие же светлые, как у смотрителя парка, лукавые глаза. Братья они, что ли?
- Го-ости, - с улыбкой сказал художник. Он тоже явно давно не говорил по-русски. – Откуда же вы такой... приехали к нам? В наши непростые времена?
Эмиль чуть не расхохотался. Да-да! – едва не сказал он. - В непростые, чумные наши времена! В эпоху чертового апокалипсиса! Я сумел, дьявол вас побери, я прорвался! Вот он я! Приехал!
Но как-то взял себя в руки.
- Из Баку, - сказал, помешкал. – Вернее, из Германии сейчас прилетел. Много лет уже живу в Мюнхене. Но родился я, правда, вообще в... Да блин! – оборвал себя на полуслове, повторил твёрдо. – Из Баку.

- Из Баку-уу, - с улыбкой повторил художник, и голос его прозвучал тепло. Мужчина встал, кивнул в сторону своего «алтаря» и ответил на незаданный вопрос:
- Это символ единства всех литовцев. Языческий альтарь, защищенный литовскими рунами. Раньше такого делать нельзя было, а теперь уже можно. Я давно хотел. Но никто никакой помощи мне не предоставлял, никакое государство или человек! Я всё сам, всё сам, - обиды в его голосе не было, только ехидство.
- Здорово как, - честно отозвался Эмиль. Литовские руны, вот оно что. Сам мог бы, конечно, догадаться.
Художник взглянул на него цепко и заявил:
- Раз вы из Баку, надо провести ритуал.
С этими словами он взял из ведра с раствором лопатку с изогнутой рукояткой, стянул перчатку с левой руки и протянул Эмилю. – Оставьте здесь немножко своей солнечной энергии в обмен на удачу. Вот цемента моего нанесите на во-от тот столб, – он подмигнул, – и мысленно загадайте желание.
Ну всё, иронично подумал Эмиль, послушно взял из его лопатку с перчаткой из его рук. Даже не дернулся, почти не удивился. – Вот я и нашел работу в разгар апокалипсиса. Теперь заживу.
А вслух ответил серьёзно:
- Спасибо. За чем-то таким сюда и приехал.
Не соврал - действительно приехал сюда за чем-то таким. Хотя сам ещё утром не смог бы сформулировать, почему взял и уехал из Вильнюса, куда прилетел вопреки немецкому карантину. Да, не смог бы сказать, зачем утром так спонтанно арендовал автомобиль, полчаса общался с навигатором, двести раз раздраженно спрашивал себя, на черта ему эта головная боль, может ну её в пень, потом долго ехал куда-то, всё время опасаясь свернуть не там, и всё это время радовался собственной смелости: я смог, я справился, я не совсем ещё пропал!
А ведь виной всему добросовестная сотрудница компании, через которую он арендовал в Вильнюсе квартиру. Как настоящий географический кретин, Эмиль сначала долго не мог найти нужную улицу, а потом полчаса возился с хитрым замком ведущей в подъезд двери. Всё это время дружелюбная девушка Алиса висела с ним на телефоне и терпеливо объясняла, что два плюс два равно ключ лежит в сейфе справа от двери, сейф открывается через код, да, именно через тот, что мы прислали, да-да, он точно правильный, может, вы попробуете ещё раз?
Жутко был ей благодарен и немедленно попытался загладить вину милой болтовней по переписке, в ходе которой сразу узнал много интересного про местные достопримечательности, литовские озёра и, вот, про парк Европы. «Очень советую туда съездить, если у вас будет время!» - бодро печатала сообщения девушка Алиса, пока он с удовольствием осматривался в своей большой, светлой квартире. – «Там волшебно и очень тихо, можно отдохнуть и спрятаться от городской суеты»
Спрятаться, точно. Вот чего я хочу.
Теперь Эмиль стоял посреди леса перед каменным столбом и бессмысленно водил лопаткой между булыжниками. Ни одной годной мысли в голове не появлялось. Вообще ни одной. Смотритель парка уже успел куда-то испариться, зато художник продолжал терпеливо стоять за его спиной и болтал о себе, не отвлекаясь, кажется, даже на дыхание.
- Пришел я в администрацию президента, ждал, значит, ждал в приемной, спокойно сидел, вы-но-ос-ли-во, потом оттуда девчонка вышла и спросила, вы кто такой? Вы кто такой, говорит! Да я никто, отвечаю! Художник! Проект решил начать, для Литвы, для народа, не для себя! А это ни с кем не обсуждали, говорит, никто вас не знает, финансирования не будет, идите лучше, вы нам мне не нужны. Да мне всё равно, говорю, я из любопытства пришел, из интереса, я всё сам сделаю, без вас, мне не нужно...
«Дай мне сил», - сказал Эмиль мысленно. Сказал, обращаясь сразу ко всему: к полю, алтарю, деревьям, к земле, на которой сейчас стоял. - «Пожалуйста, дай мне сил. На всё, что есть, на всё, что ещё будет, много сил, пожалуйста. Мне очень нужно, правда, поверь, просто дай мне сил, пожалуйста, пожалуйста, я прошу».
Очень тебя прошу.

***
Эмиль шел по лесу.
Воздух пах мхом, хвоей и ещё глиной. Вокруг не было ни души, ни одного живого человека. Зато предметы искусства теперь появлялись на каждом шагу. Вот высокий каменный старик задумчиво смотрит вдаль, приложив руку к сердцу. А вот тонкий железный самолетик ярко мерцает на мшистом холме, будто зовя забраться наверх и рассмотреть поближе. Эмиль вертел головой, стараясь ничего не упустить, не спутать искусство с самим лесом. Он даже не знал, что именно запрятано в уголках этого музея. Не читал имен художников, не просматривал каталоги с названиями их работ, просто взял и поверил незнакомому человеку на слово, когда тот сказал, что здесь будет хорошо. Когда-нибудь, конечно, это нужно будет исправить. Да, когда-нибудь он уделит целое утром тому, что сядет за стол, откроет вебсайт и внимательно, шаг за шагом пройдётся по всему списку имен людей, оставивших в литовском лесу свои дары. Но сейчас, сегодня, Эмиль осознанно предпочитал вообще ничего не знать. Только ходить и смотреть. Без планов.
- Мне кажется, я приехал сюда спастись, - громко сказал он вслух.
Этому трюку его когда-то научила Трина - говорить вслух. «Видимо, никому пока в голову не приходит, что с духами леса можно просто общаться словами» - однажды заявила она ни с того ни с сего. – «Стоим всю жизнь рядом как в рот воды набрав, болваны. Со слухом-то у них получше, чем у людей - это просто мы дураки».
И тон у неё при этом был больно категоричный.
Трина жила в Риге. Лучшая подруга, названная старшая сестра, сумасшедший художник, недавно открывшая свою школу рисования онлайн, о которой мечтала всю жизнь. Собралась и запустила всё, наконец, прошлой осенью, буквально за минуту до грянувшей чумы – такая вот молодчина. Ну ты как чувствовала, иногда говорил ей Эмиль, который помогал с программированием платформы. Конечно, чувствовала, каждый раз беззаботно отвечала Трина. Подумаешь, делов-то - подгадать, когда грянет эпоха перемен. Нечего и говорить.
Дела у неё теперь действительно шли хорошо, учеников было много и о каждом из них Трина могла без умолку болтать часами. Застряв в Мюнхене во время весеннего карантина, Эмиль частенько звонил ей по зуму просто, чтобы услышать одну из этих смешных историй и посмотреть на её выражение лица. Нечасто такое увидишь.
«Сюда приезжать не надо,- честно сказала она пару недель назад, когда они в очередной раз созвонились. – Я сейчас почти не человек, постоянно занята, уроки даже по ночам - многие ребята живут в Америке. Ни на что другое у меня нет сил. Приедешь – упаду, наверное, расплачусь, так и сдохну перед тобой на полу. А если не сдохну, то просто буду много молчать. Тебе от этого веселее не станет и я тогда ещё больше расстроюсь. Понимаешь? А вот к соседям лети обязательно. Это не Рига, но лучшее, что может быть после неё».
Согласен, подумал тогда Эмиль. Да и какая разница, куда лететь, лишь бы здесь не оставаться. Зря что ли границы в Европе открыли.
Несколько часов спустя у него на руках был билет, а неделю спустя он уже засыпал в Вильнюсе – впервые за много лет.

***
Вокруг него росли сосны, уходящие ветвями в небо, тонкие березы с потемневшей корой, крупные осины с круглыми, ярко-зелёными листьями. Проходя мимо, Эмиль дотрагивался до листьев внешней стороной ладони, словно прикасался к ладони старого друга, которого давно не видел, но всё равно любил.
С неба на землю лился вниз мягкий свет; он делал тишину более вязкой. Иногда Эмиль сворачивал куда-то по наитию (надо же, круглая качеля с подушкой внутри! «Колыбель для кота». А вот здесь у нас уже каменный трон, почему бы на него не сесть?) или переставал идти и стоял, пока вокруг едва слышно трещали птицы, шуршали насекомые, бегали мелкие зверьки. Эмиль чувствовал... спокойствие. Боль совсем не ушла, но и бежать больше никуда не хотелось.
- Я не от чумы спасаюсь, если что, - наконец, заговорил он, глядя себе под ноги. – Не от страшной болезни этого года бегу, хотя, конечно, дико рад, что здесь можно просто ходить и свободно дышать, как нормальному человеку. Ты даже не представляешь, что это значит.
Говорил, пожалуй, с лесом – сразу со всем.
- Год у меня был ужасный, - сказал Эмиль. – Не только этот, а последние, наверное, пять. Или шесть. Вот как весёлые университетские дни закончились и началась взрослая жизнь, так и понеслось. Но осознал я это полностью действительно только сейчас. Как в четырех стенах всех заперли, так и заметил, какой вокруг ад.
- Ну как ад, - он пошел дальше. – Ничего такого ужасного со мной, наверное, не происходит. Я здоров. Работа есть и довольно хлебная, жилье тоже. Отличное, кстати, жилье, в самом центре Мюнхена, совсем недалеко от реки Изар. Хожу к ней часто, как только могу, и даже когда нас совсем на ключ запирали, ходил. Это меня и спасло, - Эмиль замолчал. Он был рад, что вокруг не было людей – можно было хотя бы не опасаться показаться идиотом и нести всё, что придёт в голову.
- Мюнхен очень хороший город, живой и добрый. Близких друзей я там не нашел, но это ничего о городе не говорит. Только обо мне. По-хорошему, давно надо было менять работу и уезжать, но я не решился. В нашем дурацком человеческом мире с его визами, разрешениями на работу и прочей бумажной ерундой... Ну я просто не смог. Всегда был какой-то не тот момент, надо было ещё чего-то подождать, вытерпеть, дождаться получения очередной бумажки. Я и терпел. Да до сих пор терплю, честно сказать, хотя до сияющей свободы совсем уже немного осталось. Поздравь меня.
Сказал и сам рассмеялся над своими словами: «сияющей свободы». Как высоко я, оказывается, ценю словосочетание «немецкий паспорт»! - подумал он. Но действительно видел его получение так– как освобождение, вольную, чистый свет звезды.
- В общем, жить на нелюбимом месте c нелюбимой работой мрачно. Нет, не то чтобы мне совсем не нравится программирование – нравится, только вот пять лет программировать системы для проведения соцопросов без возможности уйти – это... скажем, угнетает, - усмехнулся.
Свет вокруг, тем временем, стал совсем прозрачным, как стекло. Мелкие пылинки, плывущие в воздухе, оказались повсюду – справа, слева, над головой, - и стали напоминать крошечных живых существ, слившихся в вальсе перед его лицом. Эмиль подошел к ближайшей пушистой берёзе, в ветвях которой путались солнечные лучи, запрокинул голову, поймал один взглядом, как свисающую с небес ленту, и попытался дотянуться до него рукой. Луч света немедленно пронзил его ладонь насквозь, сделал её прозрачной. Эмиль замер. Немного спустя плавно провёл ладонью вправо, влево. Как будто пытался раствориться в этом свете. Незаметно для всех.
- Проблема не в том, что я заскучал на работе, - он с неохотой опустил руку и увидел, как та мгновенно обрела плотность и цвет. – Такое, прямо скажем, случается со всеми, кроме совсем уж редких счастливчиков. Нет, хуже всего другое. Я совсем перестал петь.
Он сам понимал, что поворот вышел неожиданным, поэтому какое-то время испытывал стыд рассказчика, не зная, как продолжить.
- Всегда чувствовал себя живым только когда пел, - переборол себя Эмиль. - Даже не то чтобы живым... это как-то слишком банально. Когда я пел...ну, я был как бы совсем собой, понимаешь? Тем, кем всегда должен был быть, для чего вообще родился на этой земле. Мне это ещё лет с пятнадцати было ясно, когда в музыкальной школе учился. И талант у меня, наверное, тоже был. Но я всегда думал, что у меня ещё куча времени, знаешь? – он снова усмехнулся. – Какие-то другие были приоритеты. Надо было то успеть, третье, десятое. Переехать, устроиться, обрести самостоятельность, доказать любящим восточным родителям, что я уже взрослый и не нуждаюсь в опеке, пережить десяток скандалов на эту тему, настоять на своём, потом со всеми помириться, немного спокойно пожить, не жениться ни на одной из предложенных кандидатур, пережить новый скандал, потом второй, третий... – он хохотнул. – Короче, куча важных дел было. Не забалуешь.
- Но всё равно хотел родных чем-то порадовать, - признался. – Неосознанно хотел – они ведь ни о чем таком не просили, вообще никогда. Но я одним прекрасным утром проснулся и решил - хорошо, вот получу тут паспорт, сдам пару неприятных экзаменов, поступлю в престижный американский университет и стану крутым менеджером. Буду грести деньги мешками, все дороги будут передо мной открыты, да и папа с мамой порадуются. В общем, взял и всё сам всё придумал – и про их счастье, и про своё. Так заморочился ещё на пару лет.
- Да, я совсем идиот, - пожал плечами. – Бедные мама с папой.
Поднялся легкий ветер – он прошелся по верхушкам деревьев и немного потревожил нижние ветви и листья кустов. Эмиль смотрел, как весь лес мелко дрожит на ветру; казалось, лес смеётся и смеётся над ним.
Правильно делает.
- Нет, один раз в прошлом году я попробовал записаться на курсы вокала, - сказал он. - Нашел отличную преподавательницу, фольклорную певицу. Даже на первое пробное занятие сходил и был в полном восторге, но когда дело дошло до серьёзных шагов – записаться на курс, регулярно на него ходить, заниматься, уделять этому время – вдруг осознал, сколько это требует сил, и понял, что надо выбирать: или готовиться к экзаменам для грядущей учебы в крутом универе, или петь. Надо было выбирать. Я колебался несколько дней, да и свернул всё вокальную тему, - Эмиль прикусил губу, как подросток, вспоминая те дни. – Так и заявил преподавательнице: «Это сейчас совсем не вписывается в мою жизнь».
Сказал:
- Как сам себя проклял.
Он вышел на большую дубовую поляну. В нескольких шагах от него лежали крупные, заросшие мхом камни, на которые сквозь ветви деревьев лился голубоватый сумеречный свет. Вокруг стало, казалось, больше тишины. Эмилю захотелось обернуться, он глянул через плечо и увидел, что на поляне не так уж пусто: за его спиной находился небольшой квадратный «домик», сложенный из кругло обрезанных ветвей деревьев. По высоте «домик» доходил ему буквально до пояса, а внутри него, как за тюремной решеткой, уютно красовался сложенный кучей динамит. На металлической табличке рядом с экспозицией было написано имя автора и название: «Автопортрет».
Эмиль хихикнул. Сначала нервно, как подросток, потом уже истерично, как псих. Кажется, его троллили. Да, да, – признался он мысленно сквозь хохот. – Всё это я! Снаружи - ветви и гвозди, внутри – динамит, того и гляду взорвусь, не останется от меня ничего, достойного спасения!
Ничего не останется.

И Эмиль побежал.

Феху

05.12.20
Если идти по Юнион-сквер первым декабрьским вечером, можно услышать, как тебе, да-да, лично тебе, поёт песни голос из сердца тьмы. Нельзя четко увидеть поющего, можно лишь едва разглядеть силуэт, – брюнетка? платье пятидесятых? – и сразу понять, кто на самом деле говорит здесь о любви, тоске и рождестве. Это он поёт – сам город, которому вдруг стало слегка одиноко, и который так звучит сейчас, желая сказать тебе - что-то прохладное, вечное, взятое со дна его грозного, гулкого, бездонного сердца.
- Как вы прекрасно поёте, - скажешь ты девушке в платье пятидесятых.
Она вскинет брови, удивляясь тому, что ты есть.

08.12.20

Если друг шаман нанёс тебе обиду, знай, что просто так ему это с рук не сойдёт. Не то чтобы дело в тебе, просто такие правила.
- Ты была права, - растерянно сообщит он недели три спустя. – В моём доме обнаружена небольшая популяция клопов. А если вызвать дезинфекционную службу, они выведут мне ещё и кота. Засада.
Сохранишь серьёзное лицо. Спросишь невинно:
- Но ты же понимаешь, что это – кара небесная? Клопы - это как казнь египетская. Только нью-йоркская!
- Когда фараон отказался отпускать евреев, бог всемогущий решил наслать на него 10 казней, и первой были клопы, - немедленно подхватит эстафету друг шаман. - Но уже после первой казни фараон не только отпустил евреев, но и лично сопроводил их к горе Синай, предварительно раздвинув перед ними море.
- А теперь наш город так наказывает абсолютно всех, - сладким голосом скажешь ты другу шаману, потомку фараоновских рабов. – Но мы простим его. Я – точно.
- А я и так никогда его не прощал, - ворчит друг.

Спустя неделю
- У меня катастрофа, - скажет друг шаман. - Отключили воду. Вообще. Всю.

И перееду сюда ещё.

14.12.20

Неделя – две недели? – сплошной работы и разговоров с друзьями. Разговоров онлайн, разговоров личных, под тёплым ламповым светом, в кофейном полумраке, сидя и на ходу, в смехе и в лёгкой, тягучей тоске. Помнится, когда-то, лет семь уже назад, я проживала руну Феху совсем иным способом, но результат был схож: ко мне пришло очень много времени, которое я смогла провести с близкими или с теми, кто вскоре вошел в их число. Говорят, это время указывает на существующие богатства – мои богатства это люди, что, впрочем, секретом для меня никогда не было.
Но за напоминание я благодарю.

***
В ходе случайного разговора с С. выяснилось, что малознакомым людям я кажусь южным человеком. Море, солнце, песок, Эсмеральда, вот это всё. Ничего удивительного в таких представлениях нет, я всё-таки азербайджанка всем своим генетическим составляющим, разве что в венах у меня течет жидкая кровь, а не вязкая нефть, но и это, скажем так, неточно. Только вот штука в том, что когда на сцену выходит место рождения и полностью сформировавшие тебя годы счастливого детства, генетическая составляющая значит - ну, ровным счётом ничего.
А росла я в снегах и морозе, в том самом дне чудесном, который длился целых восемь месяцев в году. Снежные бураны, вьюги, затянутые льдом реки, -20 как норма жизни, -35 как смутный повод, может быть, закрыть на пару дней школы, чтобы дети не страдали по дороге туда и обратно, но и то не факт, зачем что-то закрывать, когда здесь всегда так? Вместо обычных уроков физкультуры зимой – катание на лыжах (дети, никогда, никогда не забывайте перчатки на урок физкультуры в Сибири, если не хотите запомнить эту оплошность навсегда), валенки на ногах, «бабочки» на снегу. Каждую зиму – полные радости визиты в ледяной городок, катания на санках, семейные встречи в деревянных домах в старом городе, в домах, пропитанных запахом хвои и давно ушедшего времени.
Моё любимое время года – зима, только настоящая. Холодная, снежная и колючая.
Каждый чуткий город знает, что лучший способ сказать мне «привет» - это включить снег и всю ночь позволить ему падать прямо за моим окном, чтобы я могла наблюдать за каждой пролетающей мимо белой звездой, а потом ещё насыпать мне этих звезд утром и ещё немножечко днём. Снег – это разговор мира лично со мной, его любимое проявление, самое дорогое на свете, и если вы думаете, что я могла бы променять снег и мороз на песок и море, то вы ещё ничего не успели понять.
И да, конечно: жара убивает. Меня - убивает совсем буквально. Доводит до потери сознания и сбивает с ног. Жара – это враг, нападающий с ножом со спины, поэтому для меня лето (настоящее, пыльное южное лето) - вовсе не маленькая жизнь, а так, тягучая, довольно несправедливая пытка. Поэтому я и не смогла жить в солнечном Баку – слишком много тепла, джан, слишком много джиннов.
(зато, впервые побывав в Норвегии году в начале десятых, плакала от радости без всякой причины).
Ахура-Мазду, Ангра-Майнью, боги земли огня, сколько песен ещё споют вам те, кто были до и после меня.
А я пою мои песни владыке Вальгаллы.

I shall sing you safe on your way, I shall sing you safely home

Зима в Нью-Йорке.

Но не целиком. Только декабрь и пару дней января, а потом всё, обратно, домой, как следовало бы сказать, хотя мне нелегко сейчас дать слову «дом» точное определение. Это здесь? Это там? Это где-то между? Наверное, так.

Как-то вечером пару дней назад шли с vinah из звездного золотого Хайдсон Ярдс в мрачное хтоническое метро и обсуждали её жж-проект 2016-го года, «зима в Нью-Йорке», который я почему-то видела урывочно. Потом оказалось, что потому что он был под замком, но теперь вышел на свет, и я могу, наконец, прочитать всё - чем, собственно, и занимаюсь последние несколько дней в свободное от работы время. В 2016 я ещё жила в Фульде, потом сидела летом в Баку (с ужасом думая о том, что уже не найду работу, не смогу найти работу, виза закончится, тогда меня наверняка не отпустят обратно в Германию, потому что зачем тебе куда-то возвращаться, если работы нет, визы нет, ничего нет, сиди лучше тут, возвращайся домой, хватит уже), затем переезжала в Кёльн по работе, через неделю после начала на новой должности загремела в больницу на внеплановую операцию – в общем, всё то время, что в 2016 происходила жизнь, я читала посты про Минск, Нью-Йорк и смерть. До сих пор думаю, что эти тексты спасали меня на неформулируемом каком-то уровне - степенью своей вязкой сумеречной тьмы.
И вот мы идем и я говорю: надо тоже написать про зиму в Нью-Йорке! Или декабрь в Нью-Йорке! Последний хтонический месяц первого года эпохи апокалипсиса, вокруг любовь и пустота, что же ещё делать, почему не воспользоваться моментом, не _запомнить его_! Только что-то не сходилось. Не сходилось что-то, свет не включался в голове, нитка не попадала в иголку, всякий раз срывалась в пустоту.
Потом, в один из тех моментов, когда задаешь вопросы в ту единственную вечность, которая может дать настоящий ответ, я поняла, что записывать, безусловно, нужно. Даже необходимо. Это, можно сказать, обязанность, обет, аскеза. Только писать нужно вовсе не про каждый зимний день, а про истории каждой руны, прожитой в дни этой переходной зимы.

Я уже бралась за эту практику в сентябре и прошла через первые четыре руны, но потом кое-что сломалось (я), и она осталась незаконченной. Это плохо. Не потому что будет ужас, страх и конец всего, а потому что мне слишком важно добраться до точки, когда через себя будет перенесен весь старший футарк, и эта слабость и неудача вышли липкой морозной пакостью самой себе (нет, на самом деле всё серьёзней, но не будем сейчас, и так я многое говорю). Но теперь откуда-то снова есть силы, вероятно, из-за города, который, собственно, их дает, и нужно использовать эти дары на что-то, что действительно имеет значение.
Нью-Йорк не Вильнюс, его щедрость не бесконечна.
А тексты будут для того, чтобы не соскочить. Как минимум для этого.

В Старшем Футарке двадцать четыре руны, не считая пустой. Говорят, на проживание каждой руны нужно не менее трех дней, так что вряд ли лично мне понадобится меньше времени (скорее, больше). Для тех, кто читает эти тексты, ничего особенного, думаю, не произойдет - в самом начале я просто буду отмечать для себя, может быть, даже тэгом, какая руна проживается на данный момент, а дальше - писать всё, что будет писаться: события, размышленьки, абстрактную непереносимую ерунду – как пойдет.

Непонятно, займет ли путь от Феху к Дагаз целую зиму, но вполне возможно, что займет. И да, конечно, мне уже очень хочется знать, кем я выйду с этого пути, когда он будет пройден.
Но я не могу знать.

Eg skal syngje deg vegen heil
Eg skal syngje heimat heil

"Глупец, не знающий себя, проснись"

Творчество Хикмета Поладзаде, азербайджанского рок-музыканта, больше известного под псевдонимом Кара Дервиш ("Черный Дервиш") до сих пор проходило настолько мимо меня, что я о нём только и знала, что он есть. Но тут на днях, благодаря наводке друзей, меня накрыло этой песней, и понеслось.

"Глупец, проснись" - песня, посвященная азербайджанскому поэту-мистику Имамеддину Насими, казненному за богохульство в пятнадцатом веке. Наполовину она сложена на его же стихи. Легенды гласят, что на смертном одре Насими продолжал читать палачам свои стихи - в смерти, как и в жизни, восхваляя своё бессмертие и богоподобность. Говорят, один из его мучителей, духовное лицо, глядя на происходящее, оскорбился и заявил, что "даже капля крови этого еретика, коснувшись тела правоверного, осквернит душу последнего и отправит её в ад".

И, конечно, как только эти слова были произнесены, кровь умирающего Насими брызнула мулле прямо в лицо.

(no subject)

Когда война в тебе растет, возьми пальто, выйди на улицу и шагни навстречу ноябрьскому солнцу. Его не может быть, такого теплого, но оно есть, выходи же к нему, не опоздай.
Когда война в тебе растет, садись в метро и езжай к океану. Там, на месте, не смотри на людей – смутных, странных, бесформенных - смотри на небо. Оно, это небо, расколото трещинами. рассечено облаками, отражает в себе океан.
(не бойся)
Когда война в тебе растет, не плачь о том, кто тебя не любит. Или плачь – разницы, в общем-то, никакой. Здесь, на границе между водой и вечностью, наш игрушечный мир с его хрупкими бедами не значит ничего: его нет, а, значит, и слёз твоих нет, и страха, и смерти.
(никогда)
Когда война в тебе растет, ходи по городу, как по воде – знай, что он тебя вынесет. Шепчи каждым пройденным шагом «люблю» - и смейся, пока в ответ он скалится, щурится, щерится, зло смеётся, чтобы однажды, так не скоро, толкнуть ветром в спину: «я тоже».
Когда война в тебе растет, не слышь зла, не видь зла, не говори его. Этим путём - пусть идут другие, но ты сам - не плоди тьмы, не расти тьмы, не впускай её. Гони прочь.
(нужно - так)
Когда война в тебе растет, пой песню тем, кто всего важнее. Морскому песку, шершавым камням, старым кленам в соседнем парке. Повторяй всем, кому можешь: какие прекрасные. Мои вы прекрасные, как хорошо, что вы есть.
(будьте всегда)
Когда война перестанет, станцуй вечности песню. Руками, радостью, сердцем, так, как имеет смысл; самим танцем скажит ей «спасибо» - так, как ещё никто не сказал.
...когда-нибудь будет берег, где нет океана. И неба нет, и песка, и деревьев, и осеннего света, ради которого, может, и стоит жить. Но там, без него, станет, наконец, ясно, почему всё было, как было, и почему здесь, сейчас, на нашем уже берегу, нет ни неба, ни песка, ни деревьев, ни осени...
Нет войны.